Где он видел эти честные глаза 12 стульев

Обновлено: 04.07.2024

Ипполит Матвеевич постепенно становился подхалимом. Когда он смотрел на Остапа, глаза его приобретали голубой жандармский оттенок.

В комнате Иванопуло было так жарко, что высохшие воробьяниновские стулья потрескивали, как дрова в камине. Великий комбинатор отдыхал, подложив под голову голубой жилет.

Ипполит Матвеевич смотрел в окно. Там, по кривым переулкам, мимо крошечных московских садов, проносилась гербовая карета. В черном ее лаке попеременно отражались кланяющиеся прохожие: кавалергард с медной головой, городские дамы и пухлые белые облачка. Громя мостовую подковами, лошади понесли карету мимо Ипполита Матвеевича. Он отвернулся с разочарованием.

Карета несла на себе герб МКХ, предназначалась для перевозки мусора, и ее дощатые стенки ничего не отражали.

На козлах сидел бравый старик с пушистой седой бородой. Если бы Ипполит Матвеевич знал, что кучер не кто иной, как граф Алексей Буланов, знаменитый гусар-схимник, он, вероятно, окликнул бы старика, чтобы поговорить с ним о прелестных прошедших временах.

Граф Алексей Буланов был сильно озабочен. Нахлестывая лошадей, он грустно размышлял о бюрократизме, разъедающем ассенизационный подотдел, из-за которого графу вот уже полгода как не выдавали положенного по гендоговору спецфартука.

Остап стянул через голову рубашку «ковбой». Перед Кисой Воробьяниновым открылась обширная спина захолустного Антиноя, спина очаровательной формы, но несколько грязноватая.

Между лопатками великого комбинатора лиловели и переливались нефтяной радугой синяки странных очертаний.

— Как будто бы буква Р.

Неслышно ступая по комнате босыми ногами, технический директор вразумлял покорного Кису.

Но Киса так трусливо моргал седыми ресницами, что Остап не стал продолжать.

Девушки, осыпанные лиловой пудрой, циркулировали между храмом МСПО и кооперативом «Коммунар» (между б. Филипповым и б. Елисеевым). Девушки внятно ругались. В этот час прохожие замедляли шаги, но не только потому, что Тверская становилась тесна. Московские лошади были не лучше старгородских: они так же нарочно постукивали копытами по торцам мостовой. Велосипедисты бесшумно летели со стадиона «Юных пионеров», с первого большого междугородного матча. Мороженщик катил свой зеленый сундук, полный майского грома, боязливо косясь на милиционера; но милиционер, скованный светящимся семафором, которым регулировал уличное движение, был не опасен.

Во всей этой сутолоке двигались два друга. Соблазны возникали на каждом шагу. В крохотных обжорочках на виду у всей улицы жарили шашлыки карские, кавказские и филейные. Горячий и пронзительный дым восходил к светленькому небу. Из пивных, ресторанчиков и кино «Великий немой» неслась струнная музыка, У трамвайной остановки горячился громкоговоритель.

Нужно было торопиться. Друзья вступили в гулкий вестибюль театра Колумба.

Воробьянинов бросился к кассе и прочел расценку на места.

— Ну а куда же? Ведь без билета не пустят!

— Киса, вы пошляк. В каждом благоустроенном театре есть два окошечка. В окошечко кассы обращаются только влюбленные и богатые наследники. Остальные граждане (их, как можете заметить, подавляющее большинство) обращаются непосредственно в окошечко администратора.

И действительно, перед окошечком кассы стояло человек пять скромно одетых людей. Возможно, это были богатые наследники или влюбленные. Зато у окошечка администратора господствовало оживление. Там стояла цветная очередь. Молодые люди, в фасонных пиджаках и брюках того покроя, который провинциалу может только присниться, уверенно размахивали записочками от знакомых им режиссеров, артистов, редакций, театрального костюмера, начальника района милиции и прочих, тесно связанных с театром лиц, как то: членов ассоциации теа- и кинокритиков, общества «Слезы бедных матерей», школьного совета «мастерской циркового эксперимента» и какого-то «Фортинбраса при Умслопогасе». Человек восемь стояли с записками от Эспера Эклеровича.

Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича: «Мне только справку, вы не видите, что я даже калош не снял», пробился к окошечку и заглянул внутрь.

Администратор трудился, как грузчик. Светлый, брильянтовый пот орошал его жирное лицо. Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок.

— А кто вы такой, чтобы я давал вам места?

— А я все-таки думаю, что вы меня знаете.

Но взгляд незнакомца был так чист, так ясен, что рука администратора сама отвела Остапу два места в одиннадцатом ряду.

И, машинально выдавая пропуска счастливым теа- и кинокритикам, притихший Яков Менелаевич продолжал вспоминать, где он видел эти чистые глаза.

Когда все пропуска были выданы и в фойе уменьшили свет, Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме в 1922 году, когда и сам сидел там по пустяковому делу.

Из одиннадцатого ряда, где сидели концессионеры, послышался смех. Остапу понравилось музыкальное вступление, исполненное оркестрантами на бутылках, кружках Эсмарха, саксофонах и больших полковых барабанах. Свистнула флейта, и занавес, навевая прохладу, расступился.

К удивлению Воробьянинова, привыкшего к классической интерпретации «Женитьбы», Подколесина на сцене не было. Порыскав глазами, Ипполит Матвеевич увидел свисающие с потолка фанерные прямоугольники, выкрашенные в основные цвета солнечного спектра. Ни дверей, ни синих кисейных окон не было. Под разноцветными прямоугольниками танцевали дамочки в больших, вырезанных из черного картона шляпах. Бутылочные стоны вызвали на сцену Подколесина, который врезался в толпу верхом на Степане. Подколесин был наряжен в камергерский мундир. Разогнав дамочек словами, которые в пьесе не значились, Подколесин возопил:

Одновременное этим он прыгнул в сторону и замер в трудной позе. Кружки Эсмарха загремели.

Но так как Степан, стоящий тут же и одетый в барсову шкуру, не откликался, Подколесин трагически спросил:

— Что же ты молчишь, как Лига наций?

Чувствовалось, что Степан оттеснит Подколесина и станет главным персонажем осовремененной пьесы.

— Ну что, шьет портной сюртук?

Прыжок. Удар по кружкам Эсмарха. Степан с усилием сделал стойку на руках и в таком положении ответил:

Оркестр сыграл попурри из «Чио-чио-сан». Все это время Степан стоял на руках. Лицо его залилось краской.

Степан, который к тому времени сидел уже в оркестре и обнимал дирижера, ответил:

— Нет, не спрашивал. Разве он депутат английского парламента?

— А не спрашивал ли портной, не хочет ли, мол, барин жениться?

— Портной спрашивал, не хочет ли, мол, барин платить алименты.

После этого свет погас, и публика затопала ногами. Топала она до тех пор, покуда со сцены не послышался голос Подколесина:

— Граждане! Не волнуйтесь! Свет потушили нарочно, по ходу действия. Этого требует вещественное оформление.

— Фу, как ты меня испугал! А еще на верблюде приехал!

— Ах, ты заметил, несмотря на темноту?! А я хотел преподнести тебе сладкое вер-блюдо!

В антракте концессионеры прочли афишу:

— Очень интересно, только Степан какой-то странный.

Эти опасения оказались напрасными. В начале же второго акта все четыре стула были вынесены на сцену неграми в цилиндрах.

Сцена сватовства вызвала наибольший интерес зрительного зала. В ту минуту, когда на протянутой через весь зал проволоке начала спускаться Агафья Тихоновна, страшный оркестр X. Иванова произвел такой шум, что от него одного Агафья Тихоновна должна была бы упасть в публику. Однако Агафья держалась на сцене прекрасно. Она была в трико телесного цвета и мужском котелке. Балансируя зеленым зонтиком с надписью: «Я хочу Подколесина», она переступала по проволоке, и снизу всем были видны ее грязные подошвы, С проволоки она спрыгнула прямо на стул. Одновременно с этим все негры, Подколесин, Кочкарев в балетных пачках и сваха в костюме вагоновожатого сделали обратное сальто. Затем все отдыхали пять минут, для сокрытия чего был снова погашен свет.

Напрасно купец Стариков кричал, что его душат патент и уравнительный. Он не понравился Агафье Тихоновне. Она вышла замуж за Степана. Оба принялись уписывать яичницу, которую подал им обратившийся в лакея Подколесин. Кочкарев с Феклой спели куплеты про Чемберлена и про алименты, которые британский министр взимает с Германии. На кружках Эсмарха сыграли отходную. И занавес, навевая прохладу, захлопнулся.

Молодые люди в фасонных пиджаках, толкаясь и смеясь, вникали в тонкости вещественного и звукового оформления.

На другой день весь театр Колумба сидел в буфете Курского вокзала. Симбиевич-Синдиевич, приняв меры к тому, чтобы вещественное оформление пошло этим же поездом, закусывал за столиком. Вымочив в пиве усы, он тревожно спрашивал монтера:

— Что, гидравлический пресс не сломают в дороге?

— А с «прожектором времен» тебе легче было, из пьесы «Порошок идеологии»?

— Конечно, легче. Прожектор хоть и больше был, но зато не такой ломкий.

Звуковое оформление загалдело:

— Что ж делать! Две кружки лопнули!

Автор спектакля и главный режиссер Ник. Сестрин прогуливался с женой по перрону. Подколесин с Кочкаревым хлопнули по три рюмки и наперебой ухаживали за Жоржеттой Тираспольских.

Концессионеры, пришедшие за два часа до отхода поезда, совершили уже пятый рейс вокруг сквера, разбитого перед вокзалом.

Голова у Ипполита Матвеевича кружилась. Погоня за стульями входила в решающую стадию. Удлиненные тени лежали на раскаленной мостовой. Пыль садилась на мокрые, потные лица. Подкатывали пролетки. Пахло бензином. Наемные машины высаживали пассажиров. Навстречу им выбегали Ермаки Тимофеевичи, уносили чемоданы, и овальные их бляхи сияли на солнце. Муза дальних странствий хватала людей за горло.

Безенчук снял шапку и радостно остолбенел.

— Клиента ищу. Не идет клиент.

— Куды ей! Она меня разве перебьет? Случаев нет. После вашей тещеньки один только «Пьер и Константин» перекинулся.

— Да что ты говоришь? Неужели умер?

— Я и похоронил. Кому же другому? Разве «Нимфа», туды ее в качель, кисть дает?

— Одолел. Только били меня потом. Чуть сердце у меня не выбили. Милиция отняла. Два дня лежал, спиртом лечился.

— Нам растираться не к чему.

— А сюда тебя зачем принесло?

— Свой товар. Проводник знакомый помог провезти задаром в почтовом вагоне. По знакомству.

— А кому тут твой товар нужен? Тут своих мастеров довольно.

Остап, прослушавший весь этот разговор с любопытством, вмешался:

— Слушай, ты, папаша, это в Париже грипп свирепствует.

— Ну да. Поезжай в Париж. Там подмолотишь! Правда, будут некоторые затруднения с визой, но ты, папаша, не грусти. Если Бриан тебя полюбит, ты заживешь недурно: устроишься лейб-гробовщиком при парижском муниципалитете. А здесь и своих гробовщиков хватит.

Безенчук дико огляделся. Действительно, на площади, несмотря на уверения Прусиса, трупы не валялись" люди бодро держались на ногах, и некоторые из них даже смеялись.

Поезд давно уже унес и концессионеров, и театр Колумба, и прочую публику, а Безенчук все еще ошалело стоял над своими гробами. В наступившей темноте его глаза горели желтым неугасимым огнем.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Где он видел эти честные глаза 12 стульев

– Не будет того эффекта! – произнес Остап вслух.
Тут он заметил, что дворник уже давно о чем-то горячо говорит. Оказывается, дворник предался воспоминаниям о бывшем владельце дома.
– Полицмейстер ему честь отдавал… Приходишь к нему, положим буду говорить, на Новый год с поздравлением – трешку дает… На Пасху, положим буду говорить, – еще трешку. Да, положим, в день ангела ихнего поздравляешь… Ну, вот одних поздравительных за год рублей пятнадцать и набежит… Медаль даже обещался мне представить. «Я, – говорит, – хочу, чтоб дворник у меня с медалью был». Так и говорил: «Ты, Тихон, считай себя уже с медалью»…
– Ну и что, дали?
– Ты погоди… «Мне, – говорит, – дворника без медали не нужно». В Санкт-Петербург поехал за медалью. Ну, в первый раз, буду говорить, не вышло. Господа чиновники не захотели. «Царь, – говорят, – за границу уехал, сейчас невозможно». Приказал мне барин ждать. «Ты, – говорит, – Тихон, жди, без медали не будешь»…
– А твоего барина что, шлепнули? – неожиданно спросил Остап.
– Никто не шлепал. Сам уехал. Что ему тут было с солдатней сидеть… А теперь медали за дворницкую службу дают?
– Дают. Могу тебе выхлопотать.
Дворник с уважением посмотрел на Бендера.
– Мне без медали нельзя. У меня служба такая.
– Куда ж твой барин уехал?
– А кто его знает! Люди говорили, в Париж уехал.
– А. Белой акации, цветы эмиграции [116] … Он, значит, эмигрант?
– Сам ты эмигрант… В Париж, люди говорят, уехал. А дом под старух забрали… Их хоть каждый день поздравляй – гривенника не получишь. Эх! Барин был.
В этот момент над дверью задергался ржавый звонок. Дворник, кряхтя, поплелся к двери, открыл ее и в сильнейшем замешательстве отступил.
На верхней ступеньке стоял Ипполит Матвеевич Воробьянинов, черноусый и черноволосый. Глаза его сияли под пенсне довоенным блеском.
– Барин! – страстно замычал Тихон. – Из Парижа!
Ипполит Матвеевич, смущенный присутствием в дворницкой постороннего, голые фиолетовые ступни которого только сейчас увидел из-за края стола, смутился и хотел было бежать, но Остап Бендер живо вскочил и низко склонился перед Ипполитом Матвеевичем.
– У нас хотя и не Париж, но милости просим к нашему шалашу.
– Здравствуй, Тихон, – вынужден был сказать Ипполит Матвеевич, – я вовсе не из Парижа. Чего тебе это взбрело в голову?
Но Остап Бендер, длинный благородный нос которого явственно чуял запах жареного, не дал дворнику и пикнуть.
Понимаю, – сказал он, кося глазом, – вы не из Парижа. Конечно. Вы приехали из Конотопа навестить свою покойную бабушку…
Говоря так, он нежно обнял очумевшего дворника и выставил его за дверь прежде, чем тот понял, что случилось, а когда опомнился, то мог сообразить лишь то, что из Парижа приехал барин, что его, Тихона, выставили из дворницкой и что в левой руке его зажат бумажный рубль. Глядя на бумажку, дворник так растрогался, что направился в пивную и заказал себе пару горшановского пива. [117]
Тщательно заперев на крючок за дворником дверь, Бендер обернулся к все еще стоявшему среди комнаты Воробьянинову и сказал:
– Спокойно, все в порядке. Моя фамилия – Бендер! Может, слыхали?
– Не слышал, – нервно ответил Ипполит Матвеевич.
Ну да, откуда же в Париже может быть известно имя Остапа Бендера? Тепло теперь в Париже? Хороший город. У меня там двоюродная сестра замужем. Недавно прислала мне шелковый платок в заказном письме…
– Что за чепуха! – воскликнул Ипполит Матвеевич. – Какие платки? Я приехал не из Парижа, а из…
Понимаю. Из Моршанска.
Ипполит Матвеевич никогда еще не имел дела с таким темпераментным молодым человеком, как Бендер, и почувствовал себя просто плохо.
– Ну, знаете, я пойду, – сказал он.
– Куда же вы пойдете? Вам некуда торопиться. ГПУ к вам само придет.
Ипполит Матвеевич не нашелся, что ответить, расстегнул пальто с осыпавшимся бархатным воротником и сел на лавку, недружелюбно глядя на Бендера.
– Я вас не понимаю, – сказал он упавшим голосом.
– Это не страшно. Сейчас поймете. Одну минуточку.
Остап надел на голые ноги апельсиновые штиблеты, прошелся по комнате и начал:
– Вы через какую границу? Польскую? Финляндскую? Румынскую? Должно быть, дорогое удовольствие. Один мой знакомый переходил недавно границу, он живет в Славуте, с нашей стороны, а родители его жены в Леденятах, с той стороны. По семейному делу поссорился он с женой, а она из обидчивой фамилии. Плюнула ему в рожу и удрала через границу к родителям. Этот знакомый посидел дня три один и видит – дело плохо: обеда нет, в комнате грязно, и решил помириться. Вышел ночью и пошел через границу к тестю. Тут его пограничники и взяли, пришили дело, посадили на шесть месяцев, а потом исключили из профсоюза. Теперь, говорят, жена прибежала назад, дура, а муж в допре [118] сидит. Она ему передачу носит… А вы тоже через польскую границу переходили?
– Честное слово, – вымолвил Ипполит Матвеевич, чувствуя неожиданную зависимость от разговорчивого молодого человека, ставшего на его дороге к бриллиантам, – честное слово, я подданный РСФСР. В конце концов я могу вам показать паспорт…
– При современном развитии печатного дела на Западе напечатать советский паспорт – это такой пустяк, что об этом смешно говорить… Один мой знакомый доходил до того, что печатал даже доллары. А вы знаете, как трудно подделать американские доллары? Там бумага с такими, знаете, разноцветными волосками. Нужно большое знание техники. Он удачно сплавлял их на московской черной бирже; потом оказалось, что его дедушка, известный валютчик, покупал их в Киеве и совершенно разорился, потому что доллары были все-таки фальшивые. Так что вы со своим паспортом тоже можете прогадать.
Ипполит Матвеевич, рассерженный тем, что вместо энергичных поисков бриллиантов он сидит в вонючей дворницкой и слушает трескотню молодого нахала о темных делах его знакомых, все же никак не решался уйти. Он чувствовал сильную робость при мысли о том, что неизвестный молодой человек разболтает по всему городу, что приехал бывший предводитель. Тогда – всему конец, а может быть, еще в ГПУ посадят.
– Вы все-таки никому не говорите, что меня видели, – просительно сказал Ипполит Матвеевич, – могут и впрямь подумать, что я эмигрант.
– Вот! Вот это конгениально. Прежде всего актив: имеется эмигрант, вернувшийся в родной город. Пассив: он боится, что его заберут в ГПУ.
– Да ведь я же вам тысячу раз говорил, что я не эмигрант!
– А кто вы такой? Зачем вы сюда приехали?
– Ну, приехал из города N по делу.
– По какому делу?
– Ну, по личному делу.
– И после этого вы говорите, что вы не эмигрант. Один мой знакомый тоже приехал…
Тут Ипполит Матвеевич, доведенный до отчаяния историями о знакомых Бендера и видя, что его не собьешь с позиции, покорился.
– Хорошо, – сказал он, – я вам все объясню.
«В конце концов без помощника трудно, – подумал Ипполит Матвеевич, – а жулик он, кажется, большой. Такой может быть полезен».

Двенадцать стульев

Было уже поздно. Нужно было торопиться. Друзья вступили в гулкий вестибюль театра Колумба. Воробьянинов бросился к кассе и прочел расценку на места.

– Все-таки, – сказал он, – очень дорого. Шестнадцатый ряд – три рубля.

– Как я не люблю, – заметил Остап, – этих мещан, провинциальных простофиль! Куда вы полезли? Разве вы не видите, что это касса?

– Ну а куда же, ведь без билета не пустят!

– Киса, вы пошляк. В каждом благоустроенном театре есть два окошечка. В окошечко кассы обращаются только влюбленные и богатые наследники. Остальные граждане (их, как можете заметить, подавляющее большинство) обращаются непосредственно в окошечко администратора.

И действительно, перед окошечком кассы стояло человек пять скромно одетых людей. Возможно, это были богатые наследники или влюбленные. Зато у окошечка администратора господствовало оживление. Там стояла цветная очередь. Молодые люди в фасонных пиджаках и брюках того покроя, который провинциалу может только присниться, уверенно размахивали записочками от знакомых им режиссеров, артистов, редакций, театрального костюмера, начальника района милиции и прочих, тесно связанных с театром лиц,[399 - …размахивали записочками от… и прочих, тесно связанных с театром лиц… – Далее Ильф и Петров иронически обыгрывают названия реально существовавших организаций, ставя их в ряд с вымышленными.] как-то: членов ассоциации теа и кинокритиков, общества «Слезы бедных матерей», школьного совета «Мастерской циркового эксперимента»[400 - …школьного совета «Мастерской циркового эксперимента»… – Вероятно, контаминация таких названий, как Мастерская циркового искусства, Государственные экспериментальные театральные мастерские и т. п. В данном случае обыгрывается склонность тогдашних режиссеров-модернистов к цирковым эффектам.] и какого-то «ФОРТИНБРАСА при УМСЛОПОГАСЕ».[401 - …«ФОРТИНБРАСА при УМСЛОПОГАСЕ»… – В названии организации, явно пародирующем неудобопроизносимые советские аббревиатуры, соединены имена двух литературных героев: хрестоматийно известного норвежского принца из трагедии У. Шекспира «Гамлет, принц датский» и зулусского воина из романа Р. Г. Хаггарда «Аллен Квотермейн».] Человек восемь стояли с записками от Эспера Эклеровича.

Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича – «мне только справку, вы же видите, что я даже калош не снял», – пробился к окошечку и заглянул внутрь.

Администратор трудился, как грузчик. Светлый бриллиантовый пот орошал его жирное лицо. Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок.

– Да! – кричал он. – Да! Да! В восемь тридцать!

Он с лязгом вешал трубку, чтобы снова ее схватить.

– Да! Театр Колумба! Ах, это вы, Сегидилья Марковна? Есть, есть, конечно, есть. Бенуар. А Бука не придет? Почему? Грипп? Что вы говорите? Ну, хорошо. Да, да, до свиданья, Сегидилья Марковна…

– Театр Колумба. Нет! Сегодня никакие пропуска не действительны! Да, но что я могу сделать? Моссовет запретил.

– Театр Колумба. Ка-ак? Михаил Григорьевич? Скажите Михаилу Григорьевичу, что днем и ночью в театре Колумба его ждет третий ряд, место у прохода…

Рядом с Остапом бурлил и содрогался мужчина с полным лицом, брови которого беспрерывно поднимались и опадали.

– Какое мне дело! – говорил ему администратор.

Хунтов (это был человек, созвучный эпохе) негордой скороговоркой просил контрамарку.

– Никак! – сказал администратор. – Сами понимаете – Моссовет!

– Да, – мямлил Хунтов, – но Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов[402 - …Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов… – Возможно, шутка. Общество русских драматических писателей и оперных композиторов было создано в 1870 году в Москве по инициативе А. Н. Островского – для защиты авторских прав драматургов и композиторов, затем – уже в начале XX века – оно разделилось на московскую и петербургскую организации: Московское общество драматических писателей и композиторов и петербургский Драмсоюз. В советский период реорганизовано в Московское и Ленинградское общества драматических писателей и композиторов. Оба союза объединены в 1925 году во Всероссийское общество драматических писателей и композиторов, переименованное вскоре в Союз драматических и музыкальных писателей.] согласовало с Павлом Федоровичем…

– Не могу и не могу… Следующий!

– Позвольте, Яков Менелаевич, мне же в Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов…

– Ну, что я с вами сделаю. Нет, не дам! Вам что, товарищ?

Хунтов, почувствовав, что администратор дрогнул, снова залопотал:

– Поймите же, Яков Менелаевич, Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных компози…

Этого администратор не перенес. Всему есть предел. Ломая карандаши и хватаясь за телефонную трубку, Менелаевич нашел для Хунтова место у самой люстры.

– Скорее, – крикнул он Остапу, – вашу бумажку.

– Два места, – сказал Остап очень тихо, – в партере.

– А кто вы такой, чтоб я вам давал места?

– А я все-таки думаю, что вы меня знаете.

Но взгляд незнакомца был так чист, так ясен, что рука администратора сама отвела Остапу два места в одиннадцатом ряду.

– Ходят всякие, – сказал администратор, пожимая плечами, очередному умслопогасу, – кто их знает, кто они такие… Может быть, он из Наркомпроса. Кажется, я его видел в Наркомпросе… Где я его видел?

И, машинально выдавал пропуска счастливым теа и кинокритикам, притихший Яков Менелаевич продолжал вспоминать, где он видел эти чистые глаза.

Когда все пропуска были выданы и в фойе уменьшили свет, Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме в 1922 году, когда и сам сидел там по пустяковому делу.[403 - …в Таганской тюрьме в 1922 году, когда и сам сидел там… – Очередное, причем уже прямое указание на криминальное прошлое Бендера.]

Театр Колумба помещался в особняке. Поэтому зрительный зал его был невелик, фойе непропорционально огромны, курительная ютилась под лестницей. На потолке была изображена мифологическая охота. Театр был молод и занимался дерзаниями в такой мере, что был лишен субсидии. Существовал он второй год и жил, главным образом, летними гастролями.

Из одиннадцатого ряда, где сидели концессионеры, послышался смех. Остапу понравилось музыкальное вступление, исполненное оркестрантами на бутылках, кружках Эсмарха,[404 - …кружках Эсмарха… – стеклянная, фаянсовая или металлическая кружка, емкостью 1–3 литра, с гибкой резиновой отводной трубкой длиною до 2 метров, используется для клизм и спринцеваний. Изобрел это приспособление немецкий медик Ф. А. Эсмарх (1823–1908).] саксофонах и больших полковых барабанах. Свистнула флейта, и занавес, навевая прохладу, расступился.

К удивлению Воробьянинова, привыкшего к классической интерпретации «Женитьбы»,[405 - …привыкшего к классической интерпретации «Женитьбы»… Автор спектакля – Ник. Сестрин… монтера Мечникова… – Описывая «Театр Колумба», то есть театр первооткрывателей, авторы романа создали обобщенную пародию на многочисленные авангардистские постановки, характерные для 1920-х годов. Однако главным объектом иронии были работы В. Э. Мейерхольда. В частности, на исходе 1926 года он поставил комедию Н. В. Гоголя «Ревизор», что вызвало ожесточенную полемику в тогдашней периодике: противники инкриминировали Мейерхольду злонамеренное искажение классики, едва ли не глумление над гоголевским текстом, защитники же режиссера настаивали на том, что именно он сумел «приблизить классику к современности». Интерес к спектаклю был настолько силен, что в 1927 году в Москве вышел сборник критических статей «Гоголь и Мейерхольд», куда, кстати, вошла апологетическая работа А. Белого. На Мейерхольда указывает и театральная терминология, присущая его школе: «автор спектакля», «вещественное оформление». К мейерхольдовским сценическим приемам отсылает также библейская аллюзия – «им. Валтасара»: огненные слова, возникшие на стене дворца библейского царя, сопоставлены со светящимися экранами, куда проецировались названия частей спектакля или соответствующие лозунги. Да и сочетание «Ник. Сестрин» явно образовано по образцу «Вс. Мейерхольд», то есть с частичным раскрытием инициала, как обыкновенно было на его афишах. Прочие же фамилии, равным образом названия учреждений, производят комический эффект в силу «внутренней формы» и благодаря неожиданным литературным или историческим ассоциациям. Так, сочетание «стихи М. Шершеляфамова» напоминает и о французской поговорке «cherchez la femme» (фр. ищите женщину), и о скандально известном поэте-имажинисте В. Г. Шершеневиче, дружившем с Мейерхольдом, «литмонтаж И. Антиохийского» – о городе Антиохии, привычно ассоциируемом с событиями Священной истории, далее – по контрасту – следует «X. Иванов», намек на распространенную скабрезную шутку, непристойное именование ничем не интересного незнакомца, в фамилии «Симбиевич-Синдиевич» обыграно созвучие терминов «симбиоз» и «синдикат», почему инициалы тут вообще не понадобились, зато имя и фамилия изготовителя париков приведены полностью – «Фома Кочура», именно так звали знаменитого террориста, бывшего столяра, совершившего в 1902 году покушение на харьковского губернатора, ну а «монтеру Мечникову» достался однофамилец мирный – биолог И. И. Мечников, нобелевский лауреат 1908 года, и т. п.] Подколесина на сцене не было. Порыскав глазами, Ипполит Матвеевич увидел свисающие с потолка фанерные прямоугольники, выкрашенные в основные цвета солнечного спектра. Ни дверей, ни синих кисейных окон не было. Под разноцветными прямоугольниками танцевали дамочки в больших, вырезанных из черного картона шляпах. Бутылочные стоны вызвали на сцену Подколесина, который резался в толпу дамочек верхом на Степане. Подколесин был наряжен в камергерский мундир. Разогнав дамочек словами, которые в пьесе не значились, Подколесин возопил:

Глава VIII
Бриллиантовый дым

В это время дворник Тихон пропивал в пивной «Фазис» рубль, чудесным образом попавший в его руку. Пять слепых гармонистов, тесно прижавшись друг к другу, сидели на крохотном деревянном островке, морщась от долетавших до них брызг пивного прибоя.
Появлением барина и тремя бутылками пива дворник был растроган до глубины души. Все казалось ему превосходным: и барин, и пиво, и даже предостерегающий плакат: «Прозба непреличными словами не выражатся». Слово «не» давно уже было вырвано с мясом каким-то весельчаком. И эта особенность страшно смешила дворника Тихона. Дворник крутил головой и бормотал:
– Выдумали же, дьяволы!
Насмеявшись вдоволь, дворник Тихон взял последнюю свою бутылку и пошел к соседнему столику, за которым сидели совершенно ему не знакомые штатские молодые люди.
– А что, солдатики, – спросил Тихон, подсаживаясь, – верно говорят, что помещикам землю скоро отдавать будут? [123]
Молодые люди загоготали. Один из них спросил:
– Ты-то сам из помещиков будешь?
– Мы из дворников, – ответил Тихон, – а, буду говорить, помещик, положим, вернулся. И ему земли не дадут?
– Ну ясно, дура ты, не дадут.
Тихон очень удивился, допил пиво, опьянел еще больше и заболботал что-то несуразное про вернувшегося барина. Молодые люди насилу высадили его из-за своего столика.
– Барин, – бормотал Тихон, – медаль даст. Приехал мой барин.
– Ну и дурак же! – подытожили молодые люди. – Это чей дворник?
– Вдовьего дома. Бывшего Воробьянинского.
– Вернется он сюда, как же! Ему и заграницей неплохо.
– А может, вернулся – в спецы метит.
В полночь дворник Тихон, хватаясь руками за все попутные палисадники и надолго приникая к столбам, тащился в свою пещеру. На его несчастье было новолунье.
– А! Пролетарий умственного труда! Работник метлы! – воскликнул Остап, завидя согнутого в колесо дворника.
Дворник замычал низким и страстным голосом, каким иногда, среди ночной тишины, вдруг горячо и хлопотливо начинает мычать унитаз.
– Это конгениально, – сообщил Остап Ипполиту Матвеевичу, – а ваш дворник довольно-таки большой пошляк. Разве можно так напиваться на рубль?
– М-можно, – сказал неожиданно прозревший дворник.
– Послушай, Тихон, – начал Ипполит Матвеевич, не знаешь ли ты, дружок, что с моей мебелью?
Остап осторожно поддерживал Тихона, чтобы речь могла свободно литься из его широко открытого рта. Ипполит Матвеевич в напряжении ждал. Но из дворницкого рта, в котором зубы росли не подряд, а через один, вырвался оглушающий крик:
– Бывывывали дни вессселые… [124]
Дворницкая наполнилась громом и звоном. Дворник трудолюбиво и старательно исполнял свой хорал, не пропуская ни единого слова. Он ревел, двигаясь по комнате, то бессознательно ныряя под стол, то ударяясь картузом о медную цилиндрическую гирю «ходиков», то становясь на одно колено. Ему было страшно весело.
Ипполит Матвеевич совсем потерялся.
– Придется отложить опрос свидетелей до утра, – сказал Остап. – Будем спать.
Дворника, тяжелого во сне, как комод, перенесли на скамью. Воробьянинов и Остап спали вдвоем на дворницкой кровати. У Остапа под пиджаком оказалась рубашка «ковбой» [125] в черную и красную клетку. Под рубашкой «ковбой» не было уже больше ничего. Зато у Ипполита Матвеевича под известным уже читателю лунным жилетом оказался еще один – гарусный, [126] ярко-голубой.
– Жилет прямо на продажу, – завистливо сказал Бендер, – он мне как раз подойдет. Продайте.
Ипполиту Матвеевичу неудобно было отказывать своему новому компаньону и непосредственному участнику концессии и он, морщась, согласился продать его за свою цену – восемь рублей.
– Деньги после реализации нашего клада, – заявил Бендер, принимая от Воробьянинова еще теплый жилет.
– Нет, я так не могу, – сказал Ипполит Матвеевич, краснея. – Позвольте жилет обратно.
Деликатная натура Остапа возмутилась.
– Но ведь это же лавочничество! – закричал он. – Начинать полуторастатысячное дело и ссориться из-за восьми рублей! Учитесь жить широко.
Ипполит Матвеевич покраснел еще больше, вынул маленький блокнотик и каллиграфически записал: «25/IV – 27 г. выдано т. Бендеру р. – 8». Остап заглянул в книжечку.
– Ого! Если вы уже открываете мне лицевой счет, то хоть ведите его правильно. Заведите дебет, заведите кредит. В дебет не забудьте занести 60 000 рублей, которые вы мне должны, а в кредит – жилет. Сальдо в мою пользу – 59 992 рубля. Еще можно жить.
После этого Остап заснул беззвучным детским сном. А Ипполит Матвеевич снял с себя шерстяные напульсники, [127] баронские сапоги и, оставшись в заштопанном егерском белье, [128] посапывая, полез под одеяло. Ему было очень неудобно. С внешней стороны, где не хватало одеяла, было холодно, а с другой стороны его жгло молодое, полное трепетных идей тело великого комбинатора.
Всем троим снились сны.
Воробьянинову снились сны черные: микробы, угрозыск, бархатные толстовки [129] и гробовых дел мастер Безенчук в смокинге, но небритый.
Остап видел вулкан Фудзи-Яму, заведующего Маслотрестом [130] и Тараса Бульбу, продающего открытки с видами Днепростроя. [131]

Глава XXXIII
В театре Колумба

Ипполит Матвеевич постепенно становился подхалимом. Когда он смотрел на Остапа, глаза его приобретали голубой жандармский оттенок. [388]
В комнате Иванопуло было так жарко, что высохшие воробьяниновские стулья потрескивали, как дрова в камине. Великий комбинатор отдыхал, подложив под голову голубой жилет.
Ипполит Матвеевич смотрел в окно. Там, за окном, по кривым переулкам, мимо крошечных московских садов, проносилась гербовая карета. В черном ее лаке попеременно отражались кланяющиеся прохожие, кавалергард с медной головой, городские дамы и пухлые белые облачка. Громя мостовую подковами, лошади пронесли карету мимо Ипполита Матвеевича. Он отвернулся с разочарованием.
Карета несла на себе герб МКХ, предназначалась для перевозки мусора, и ее дощатые стенки ничего не отражали. На козлах сидел бравый старик с пушистой седой бородой. Если бы Ипполит Матвеевич знал, что кучер не кто иной, как граф Алексей Буланов, знаменитый гусар-схимник, он, вероятно, окликнул бы старика, чтобы поговорить о прелестных прошедших временах. Но он не знал, кто проезжает перед ним в образе кучера, да и кучер вряд ли захотел бы говорить с ним о прелестных временах. Граф Алексей Буланов был сильно озабочен. Нахлестывая лошадей, он грустно размышлял о бюрократизме, разъедающем ассенизационный подотдел, из-за которого графу вот уже полгода как не выдавали положенный по гендоговору [389] спецфартук.
– Послушайте, – сказал вдруг великий комбинатор, – как вас звали в детстве?
– А зачем вам?
– Да так! Не знаю; как вас называть. Воробьяниновым звать вас надоело, а Ипполитом Матвеевичем слишком кисло. Как же вас звали? Ипа?
– Киса, – ответил Ипполит Матвеевич, усмехаясь.
– Конгениально! Так вот что, Киса, посмотрите, пожалуйста, что у меня на спине. Болит между лопатками.
Остап стянул через голову рубашку «ковбой». Перед Кисой Воробьяниновым открылась обширная спина захолустного Антиноя – спина очаровательной формы, но несколько грязноватая.
– Ого, – сказал Ипполит Матвеевич, – краснота какая-то.
Между лопатками великого комбинатора лиловели и переливались нефтяной радугой синяки странных очертаний.
– Честное слово, цифра восемь! – воскликнул Воробьянинов. – Первый раз вижу такой синяк.
– А другой цифры нет? – спокойно спросил Остап.
– Как будто бы буква Р.
– Вопросов больше не имею. Все понятно. Проклятая ручка! Видите, Киса, как я страдаю, каким опасностям я подвергаюсь из-за ваших стульев. Эти арифметические знаки нанесены мне большой самопадающей ручкой с пером № 86. Нужно вам заметить, что проклятая ручка упала на мою спину в ту самую минуту, когда я погрузил руки во внутренность редакторского стула.
– А я тоже… Я тоже пострадал! – поспешно вставил Киса.
– Это когда же? Когда вы кобелировали за чужой женой? Насколько мне помнится, этот запоздалый кобеляж закончился для вас не совсем удачно! Или, может быть, во время дуэли с оскорбленным Колей?
– Нет-с, простите, повреждения я получил на работе-с!
– Ах! Это когда мы по стратегическим соображениям отступали из театра Колумба?
– Да, да… Когда за нами гнался сторож…
– Значит, вы считаете героизмом свое падение с забора?
– Я ударился коленной чашечкой о мостовую.
– Не беспокойтесь! При теперешнем строительном размахе ее скоро отремонтируют.
Ипполит Матвеевич проворно завернул левую штанину и в недоумении остановился. На желтом колене не было никаких повреждений.
– Как нехорошо лгать в таком юном возрасте, – с грустью сказал Остап, – придется, Киса, поставить вам четверку за поведение и вызвать родителей. И ничего-то вы толком не умеете. Почему нам пришлось бежать из театра? Из-за вас! Черт вас дернул стоять на цинке [390] , как часовой, не двигаясь с места. Это, конечно, вы делали для того, чтобы привлечь всеобщее внимание. А изнуренковский стул кто изгадил так, что мне пришлось потом за вас отдуваться? Об аукционе я уж и не говорю. Нашли время для кобеляжа! В вашем возрасте кобелировать просто вредно! Берегите свое здоровье. То ли дело я! За мною – стул вдовицы! За мною – два щукинских! Изнуренковский стул в конечном итоге сделал я! В редакцию и к Ляпису я ходил! И только один-единственный стул вы довели до победного конца, да и то при помощи нашего священного врага – архиепископа.
Ипполит Матвеевич виновато спустил штанину на место. Великий комбинатор принялся развивать дальнейшие планы.
Неслышно ступая по комнате босыми ногами, технический директор вразумлял покорного Кису.
Стул, исчезнувший в товарном дворе Октябрьского вокзала, по-прежнему оставался темным пятном на сверкающем плане концессионных работ. Четыре стула в театре Колумба представляли верную добычу. Но театр уезжал в поездку по Волге с тиражным пароходом «Скрябин» [391] и сегодня показывал премьеру «Женитьбы» последним спектаклем сезона. Нужно было решить – оставаться ли в Москве для розысков пропавшего в просторах Каланчевской площади стула или выехать вместе с труппой в гастрольное турне. Остап склонялся к последнему.
– А то, может быть, разделимся? – спросил Остап. – Я поеду с театром, а вы оставайтесь и проследите за стулом в товарном дворе.
Но Киса так трусливо моргал седыми ресницами, что Остап не стал продолжать.
– Из двух зайцев, – сказал он, – выбирают того, который пожирнее. Поедем вместе. Но расходы будут велики. Нужны будут деньги. У меня осталось шестьдесят рублей. У вас сколько? Ах, я и забыл! В ваши годы девичья любовь так дорого стоит. Постановляю: сегодня мы идем в театр на премьеру «Женитьбы». Не забудьте надеть фрак. Если стулья еще на месте и их не продали за долги соцстраху, завтра же мы выезжаем. Помните, Воробьянинов, наступает последний акт комедии «Сокровище моей тещи». Приближается финита-ла – комедия, Воробьянинов! Не дышите, мой старый друг! Равнение на рампу! О, моя молодость! О, запах кулис! Сколько воспоминаний! Сколько интриг! Сколько таланту я показал в свое время в роли Гамлета! [392] .. Одним словом – заседание продолжается.
Из экономии шли в театр пешком. Еще было совсем светло, но фонари уже сияли лимонным светом. На глазах у всех погибала весна. Пыль гнала ее с площадей, жаркий ветерок оттеснял ее в переулки. Там старушки приголубливали красавицу и пили с ней чай во двориках, за круглыми столами. Но жизнь весны кончилась – в люди ее не пускали. А ей так хотелось к памятнику Пушкина, где уже шел вечерний кобеляж, где уже котовали молодые люди в пестреньких кепках, брюках-дудочках, [393] галстуках «собачья радость» [394] и ботиночках «Джимми». [395]
Девушки, осыпанные лиловой пудрой, циркулировали между храмом МСПО и кооперативом «Коммунар» (между б. Филипповым и б. Елисеевым [396] ). Девушки внятно ругались. В этот час прохожие замедляли шаги, потому что Тверская становилась тесна. Московские лошади были не лучше старгородских – они так же нарочно постукивали копытами по торцам мостовой. Велосипедисты бесшумно летели со стадиона Томского, [397] с первого большого междугороднего матча. Мороженщик катил свой зеленый сундук, боязливо косясь на милиционера, но милиционер, скованный светящимся семафором, которым регулировал уличное движение, был не опасен.
Во всей этой сутолоке двигались два друга. Соблазны возникали на каждом шагу. В крохотных обжорочках дикие горцы на виду у всей улицы жарили шашлыки карские, кавказские и филейные. Горячий и пронзительный дым восходил к светленькому небу. Из пивных, ресторанчиков и кино «Великий Немой» [398] неслась струнная музыка. У трамвайной остановки горячился громкоговоритель:
– … Молодой помещик и поэт Ленский влюблен в дочь помещика Ольгу Ларину. Евгений Онегин, чтобы досадить другу, притворно ухаживает за молодой Ольгой. Прослушайте увертюру. Даю зрительный зал…
Громкоговоритель быстро закончил настройку инструментов, звонко постучал палочкой дирижера о пюпитр и высыпал в толпу, ожидающую трамвая, первые такты увертюры. С мучительным стоном подошел трамвай номер 6. Уже взвился занавес, и старуха Ларина, покорю глядя на палочку дирижера и напевая: «Привычка свыше нам дана», колдовала над вареньем, а трамвай еще никак не мог оторваться от штурмующей толпы. Ушел он с ревом и плачем только под звуки дуэта «Слыхали ль вы».
Было уже поздно. Нужно было торопиться. Друзья вступили в гулкий вестибюль театра Колумба. Воробьянинов бросился к кассе и прочел расценку на места.
– Все-таки, – сказал он, – очень дорого. Шестнадцатый ряд – три рубля.
– Как я не люблю, – заметил Остап, – этих мещан, провинциальных простофиль! Куда вы полезли? Разве вы не видите, что это касса?
– Ну а куда же, ведь без билета не пустят!
– Киса, вы пошляк. В каждом благоустроенном театре есть два окошечка. В окошечко кассы обращаются только влюбленные и богатые наследники. Остальные граждане (их, как можете заметить, подавляющее большинство) обращаются непосредственно в окошечко администратора.
И действительно, перед окошечком кассы стояло человек пять скромно одетых людей. Возможно, это были богатые наследники или влюбленные. Зато у окошечка администратора господствовало оживление. Там стояла цветная очередь. Молодые люди в фасонных пиджаках и брюках того покроя, который провинциалу может только присниться, уверенно размахивали записочками от знакомых им режиссеров, артистов, редакций, театрального костюмера, начальника района милиции и прочих, тесно связанных с театром лиц, [399] как-то: членов ассоциации теа и кинокритиков, общества «Слезы бедных матерей», школьного совета «Мастерской циркового эксперимента» [400] и какого-то «ФОРТИНБРАСА при УМСЛОПОГАСЕ». [401] Человек восемь стояли с записками от Эспера Эклеровича.
Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича – «мне только справку, вы же видите, что я даже калош не снял», – пробился к окошечку и заглянул внутрь.
Администратор трудился, как грузчик. Светлый бриллиантовый пот орошал его жирное лицо. Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок.
– Да! – кричал он. – Да! Да! В восемь тридцать!
Он с лязгом вешал трубку, чтобы снова ее схватить.
– Да! Театр Колумба! Ах, это вы, Сегидилья Марковна? Есть, есть, конечно, есть. Бенуар. А Бука не придет? Почему? Грипп? Что вы говорите? Ну, хорошо. Да, да, до свиданья, Сегидилья Марковна…
– Театр Колумба. Нет! Сегодня никакие пропуска не действительны! Да, но что я могу сделать? Моссовет запретил.
– Театр Колумба. Ка-ак? Михаил Григорьевич? Скажите Михаилу Григорьевичу, что днем и ночью в театре Колумба его ждет третий ряд, место у прохода…
Рядом с Остапом бурлил и содрогался мужчина с полным лицом, брови которого беспрерывно поднимались и опадали.
– Какое мне дело! – говорил ему администратор.
Хунтов (это был человек, созвучный эпохе) негордой скороговоркой просил контрамарку.
– Никак! – сказал администратор. – Сами понимаете – Моссовет!
– Да, – мямлил Хунтов, – но Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов [402] согласовало с Павлом Федоровичем…
– Не могу и не могу… Следующий!
– Позвольте, Яков Менелаевич, мне же в Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов…
– Ну, что я с вами сделаю. Нет, не дам! Вам что, товарищ?
Хунтов, почувствовав, что администратор дрогнул, снова залопотал:
– Поймите же, Яков Менелаевич, Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных компози…
Этого администратор не перенес. Всему есть предел. Ломая карандаши и хватаясь за телефонную трубку, Менелаевич нашел для Хунтова место у самой люстры.
– Скорее, – крикнул он Остапу, – вашу бумажку.
– Два места, – сказал Остап очень тихо, – в партере.
– Кому?
– Мне.
– А кто вы такой, чтоб я вам давал места?
– А я все-таки думаю, что вы меня знаете.
– Не узнаю.
Но взгляд незнакомца был так чист, так ясен, что рука администратора сама отвела Остапу два места в одиннадцатом ряду.
– Ходят всякие, – сказал администратор, пожимая плечами, очередному умслопогасу, – кто их знает, кто они такие… Может быть, он из Наркомпроса. Кажется, я его видел в Наркомпросе… Где я его видел?

Где он видел эти честные глаза 12 стульев

Началось распределение творческих обязанностей. Сценарий и прозаическую обработку взял на себя Хунтов. Стихи достались Ляпису. Музыку должен был написать Ибрагим. Писать решили здесь и сейчас же.
Хунтов сел на искалеченный стул и разборчиво написал сверху листа: «Акт первый».
– Вот что, други, – сказал Ибрагим, – вы пока там нацарапаете, опишите мне главных действующих лиц. Я подготовлю кой-какие лейтмотивы. Это совершенно необходимо.
Золотоискатели принялись вырабатывать характеры действующих лиц. [386] Наметились, приблизительно, такие лица:
Уголино – гроссмейстер ордена фашистов (бас).
Альфонсина – его дочь (колоратурное сопрано).
т. Митин – советский изобретатель (баритон).
Сфорца – фашистский принц [387] (тенор).
Гаврила – советский комсомолец (переодетое меццо-сопрано).
Нина – комсомолка, дочь попа (лирич. сопрано).
(Фашисты, самогонщики, капелланы, солдаты, мажордомы, техники, сицилийцы, лаборанты, тень Митина, пионеры и др.)
– Я, – сказал Ибрагим, которому открылись благодарные перспективы, – пока что напишу хор капелланов и сицилийские пляски. А вы пишите первый акт. Побольше арий и дуэтов.
– А как мы назовем оперу? – спросил Ляпис.
Но тут в передней послышались стук копыт о гнилой паркет, тихое ржание и квартирная перебранка. Дверь в комнату золотоискателей отворилась, и гражданин Шаринов, сосед, ввел в комнату худую, тощую лошадь с длинным хвостом и седеющей мордой.
– Гоу! – закричал Шаринов на лошадь. – Ну-о, штоб тебя…
Лошадь испугалась, повернулась и толкнула Ляписа крупом.
Золотоискатели были настолько поражены, что в страхе прижались к стене. Шаринов потянул лошадь в свою комнату, из которой повыскакивало множество зеленоватых татарчат. Лошадь заупрямилась и ударила копытом. Квадратик паркета выскочил из гнезда и, крутясь, полетел в раскрытое окно.
– Фатыма! – закричал Шаринов страшным голосом. – Толкай сзади!
Со всего дома в комнату золотоискателей мчались жильцы. Ляпис вопил не своим голосом. Ибрагим иронически насвистывал «Амброзию». Хунтов размахивал списком действующих лиц. Лошадь тревожно косила глазами и не шла.
– Гоу! – сказал Шаринов вяло. – О-о-о, ч-черт.
Но тут золотоискатели опомнились и потребовали объяснений. Пришел управдом с дворником.
– Что вы делаете? – спросил управдом. – Где это видано? Как можно вводить лошадь в жилую квартиру?
Шаринов вдруг рассердился.
– Какое тебе дело? Купил лошадь. Где поставить? Во дворе украдут!
– Сейчас же уведите лошадь! – истерически кричал управдом. – Если вам нужна конина – покупайте в мусульманской мясной.
– В мясной дорого, – сказал Шаринов. – Гоу! Ты. Проклятая. Фатыма.
Лошадь двинулась задом и согласилась наконец идти туда, куда ее вели.
– Я вам этого не разрешаю, – говорил управдом, – вы ответите по суду.
Тем не менее злополучный Шаринов увел лошадь в свою комнату и, непрерывно тпрукая, привязал животное к оконной ручке. Через минуту пробежала Фатыма с большой и легкой охапкой сена.
– Как же мы будем жить, когда рядом лошадь? Мы пишем оперу, нам это неудобно! – завопил Ляпис.
– Не беспокойтесь, – сказал управдом, уходя, – работайте.
Золотоискатели, прислушиваясь к стуку копыт, снова засели за работу.
– Так как же мы назовем оперу? – спросил Ляпис.
– Предлагаю назвать «Железная роза».
– А роза тут при чем?
– Тогда можно иначе. Например, «Меч Уголино».
– Тоже несовременно.
– Как же назвать?
И они остановились на отличном интригующем названии – «Лучи смерти». Под словами «акт первый» Хунтов недрогнувшей рукой написал: «Раннее утро. Сцена изображает московскую улицу, непрерывный поток автомобилей, автобусов и трамваев. На перекрестке – Уголино в поддевке. С ним – Сфорца…»
– Сфорца в пижаме, – вставил Ляпис.
– Не мешай, дурак! Пиши лучше стишки для ариозо Митина. На улице в пижаме не ходят!
И Хунтов продолжал писать: «С ним – Сфорца в костюме комсомольца…»
Дальше писать не удалось. Управдом с двумя милиционерами стали выводить лошадь из шариновской комнаты.
– Фатыма! – кричал Шаринов. – Держи, Фатыма!
Ляпис схватил со стола батон и трусливо шлепнул им по костлявому крупу лошади.
– Тащи! – вопил управдом.
Лошадь крестила хвостом направо и налево. Милиционеры пыхтели. Фатима с братьями-татарчатами обнимала худые колени лошади. Гражданин Шаринов безнадежно кричал: «Гоу!»
Золотоискатели пришли на помощь представителям закона, и живописная группа с шумом вывалилась в переднюю.
В опустевшей комнате пахло цирковой конюшней. Внезапный ветер сорвал со стола оперные листочки и вместе с соломой закружил по комнате. Ариозо товарища Митина взлетело под самый потолок. Хор капелланов и зачатки сицилийской пляски пританцовывали на подоконнике.
С лестницы доносились крик и брезгливое ржание. Золотоискатели, милиционеры и представители домовой администрации напрягали последние силы. Осилив упорное животное, соавторы собрали развеянные листочки и продолжали писать без помарок.

Читайте также: