Мы не сошлись во мнениях по поводу одного места из блаженного августина

Обновлено: 06.07.2024

Нам стало известно, что королевой сегодня написано письмо.

Пишете вашему брату, чтоб Испания напала на Францию, чтобы покончить с кардиналом.

Кардинал так защищал вас, а вы так люто его ненавидите!

Сударь, вы делаете мне честь драться со мной, невзирая на рану, которая тяготит вас.

Однако шпага в левой руке не облегчит вашей участи.

Если вы воспользуетесь им, то через 3 дня будете исцелены.

Так говорили и действовали воины времен Карла Великого.

Их примеру должен следовать каждый настоящий мужчина.

Если вам угодно покончить со мной немедленно, прошу вас, не стесняйтесь.

Сударь, я очень люблю людей вашего склада, и, думаю, мне приятно будет впоследствии беседовать с вами, если, конечно, я не убью вас сегодня.

Об этом споре, проходящем сквозь всю историю церкви, Бертран Рассел пишет в своей «Истории западной философии»:

«Часть богословского учения св. Августина в значительной мере была связана с его борьбой против пелагианской ереси. Пелагий был валлийцем; настоящее его имя было Морган, что значит, как и Пелагий, «человек моря». Он был просвещённым и добросердечным церковником. Пелагий считал, что воля свободна, подвергал сомнению доктрину первородного греха и полагал, что когда люди поступают добродетельно, то это является результатом их же собственных нравственных усилий. Если люди поступают правильно и держатся ортодоксии, то в награду за свои добродетели они попадают на небо. Эти взгляды, хотя ныне они могут показаться банальными, в своё время вызвали великое смятение и в значительной мере благодаря усилиям св. Августина были объявлены еретическими.
Св. Августин учил, что до грехопадения Адам обладал свободной волей и мог бы воздержаться от греха. Но когда он и Ева вкусили яблока, в них вошла порча, передавшаяся всем их потомкам, никто из которых собственными силами не может воздержаться от греха. Только Божья благодать даёт людям возможность держаться стези добродетели. Так как все мы наследуем грех Адама, то все мы заслуживаем вечного проклятия. Все умирающие некрещёными, даже младенцы попадут в ад и будут терпеть нескончаемые муки. Мы не вправе роптать на это, ибо все мы злы. Однако благодаря свободной благодати Бога отдельные люди из числа тех, что были крещены, избраны попасть на небо; они избранники. Объяснить, почему одни спасены, а остальные прокляты – невозможно; здесь немотивированное решение Бога. Проклятие доказывает Божье правосудие, спасение – Его милосердие. В обоих случаях равным образом раскрывается Его благость».


Человеку современному, деятельному позиция Пелагия в этом споре, конечно, ближе, понятнее – ведь он полагается на себя, верит в своё созидание и само-созидание. Разве он не способен к добру? Да он гораздо лучше этих «верующих», которые только молятся, но не способны к конструктивному позитивному действию по улучшению своей и общей жизни. Однако верующему трудно найти оправдание Пелагию. По крайней мере, в подаче Бертрана Рассела он, если и не атеист, то уж точно не христианин. Его богословское ratio лежит в области закона – некоего явленного образа праведности, копировать который силами второй навигации (по Платону) есть то, чего хочет от нас Бог. Но закон никогда не обещал Неба и Жизни с Богом. Исполнение закона награждается здесь, на земле. Однако земля преходит. Ведь христианское человечество превосходит закон не потому, что он неправ, - тогда бы оно только заменяло его на более правый, - оно превосходит его как таковой, потому что закон не спасает перед лицом конца Творения вместе с Аидом и Эдемом, этими потенциальными обителями, куда уходят и откуда приходят на землю души для актуальной жизни. Перед лицом конечности мира человек бессилен. Ему нужен Спаситель, который приобщит его к богам, неподверженным гибели.

Не взирая на то, что свод апостольских текстов именуется Новым Заветом, Спасение не является предметом Завета (сиречь договора) с Богом. Договора вообще нет в Христианстве. С Воскресшим Человеком нельзя договориться. Богословие договора спасения нового Израиля, во главе с царем Иисусом, по образцу завета Ягве с ветхим Израилем, скорее принадлежит реформированному иудейству, чем христианству – так же, как День Суда, ад и рай. В христианстве есть Жизнь и Смерть. В Иисусе как втором Адаме с человека снято проклятие Смерти, наложенное на Адама первого. Это означает возможность приобщения к Жизни: приобщившийся не вкусит смерти вовек. Возможность – да, но гарантия – нет; как нет условий, выполнение которых давало бы Жизнь. Ведь жизнь это жизнь, тогда как труд выполнения есть смерть. В новом Раю не трудятся….

Об этом как раз и говорит Августин, возражая Пелагию, – собственными силами нельзя спастись. Согласно Августину приобщение к Жизни есть дело Его благой воли. Тот факт, что такая воля наличествует в отношении человека, указывает на родство человека и Бога, - иначе, зачем бы спасать человека, отдавая всю тварь гибели? Однако это не значит, что мы сами можем обнаружить в себе это родство и реализовать его в видах собственного Спасения. Итак, никакая праведность не делает человека богом и не возводит его на небо. Здесь человек должен отказаться от своей воли, в том числе и от воли к добру и правде, которая равным образом приобщает его гибнущему миру и отделяет от Бога, как и воля злая. Несправедливость такого суда ужасает: спасается повешенный разбойник, и гибнут тысячи праведников! Но такова христианская вера, и Пелагий отмечен как раз тем, что не принял её, хотя номинально и числился в рядах спасённых. Увы, тебе, Пелагий! Августину же – венец; так как он, если и не христианин в полноте духа, то, по крайней мере, верный страж христианской доктрины.

Оставив Пелагия, обратимся теперь к Блаж. Августину и посмотрим, в чём его уклонение. Ведь уклонение есть. И оно обнаружилось через тысячу лет, когда Кальвин опёрся на Августина, и Престолу Петра пришлось объявить его еретиком вослед за Пелагием. Последний, может быть, утешился в Аиде, когда они сравнялись в наградах с Кальвином. Осужден был Августин также буллой Иннокентия Х «Cum occasione» (1653) в лице янсенистов Пор-Рояля.

Августин отнял у человека свободную волю, доверив её первому Адаму, потерявшему её для нас, ради знания. Таким образом он низвёл нас к мухаммеданству с его совершенным предопределением, – но не из любви к Мухаммаду, а по реальному обоснованию. Ведь, утратив общение с Богом, человек и в самом деле утрачивает свободу и подпадает владычеству Дике, наряду с прочей тварью, потому что, потерявши в лице Бога космический источник определения воли, остаётся в пределах своей конечности. Значит, никаким проектом и никаким усилием этот человек не может стать универсальным существом, каким был Адам, по причастию, – отчего и пребывал среди богов; он может только изобразить универсальное существо, оставаясь при этом конечным, и значит несправедливым и подлежащим наказанию за несправедливость, наравне с прочими вещами мира. (В имитации конечным человеком универсального существа вместо Бога участвует образ Бога, сотворённый самим человеком, притязающим на универсальность. Поэтому условием восстановления общения с Богом Живым является отказ от образа Бога: не сотвори себе кумира!). Здесь Августин прав. Но не прав в том, что полагает, будто восстановление общения с Богом возможно только со стороны Бога. Как будто Бог лишил нас своего общества (нарочитым изгнанием из Рая), а не сами мы отвернулись и спрятались от Бога, хотя Он всегда зовёт и ищет нас в Саду, возглашая: Адам, где ты?
И теперь, как ранее лишил нас своего общества по своему произволу, так ныне может опять же по произволу вернуть нас к себе.

Это – чистое мухаммеданство. Христианство же, напротив, начинается с обращения к свободной воле человека: именно, с возгласа Иоанна Баптиста: Обратитесь! То есть обернитесь лицом к Богу, как ранее вы отвратились от Него. Это значит, что у человека есть пространство свободы, есть выход за пределы своей природной конечности: он может обратиться и этим восстановить свою универсальность по причастности. Августин же полностью лишает нас этой возможности, отрицая тем самым крещение Иоанново. Но тот, кто принимает его, должен заявить, что в деле Спасения есть место не только Божьей воле (которая неизменно благоволяща к человеку), но и переменчивой человеческой воле, у которой есть коренная возможность покончить с мнимой самодостаточностью и обратиться к сотрудничеству с Тем, Кто больше её. Так что метанойю, к которой призывает Иоанн, мы, христиане понимаем не как раскаяние в грехах закона, но – как признание первородного греха, или греха Адама, сущего до всякого закона. Грех же этот заключается не в нарушении какого-то правила поведения, а в сокрушении авторитета Бога: когда Адам, принимая решение относительно источника своей витальности (дерева и его плодов), советуется не с Хозяином Сада, а со своей женой, Евой, то есть с собственной душой. Раскаяние же в этом грехе есть осознание ничтожности своей самости и отказ от иллюзорной самодостаточности. В определённом контексте это может быть выражено как убеждение в тщетности познания блага. Ведь если благо познаваемо, то значит оно лежит вовне, в какой-то вещи, которую можно (нужно) присвоить. Однако, первое благо – жизнь; и если она лежит вовне, то её нет в тебе, и никаким притязанием нельзя обрести жизнь, ибо жизнью нельзя воспользоваться, но только жизнь может пользоваться чем-то. Отсюда это противопоставление жизни и познания добра, а именно: жизнь есть то безусловное добро, которое не может быть познано, чем и устанавливается тщетность познания добра и необходимость припасть к Источнику Жизни.

— Остановитесь! — вскричал иезуит. — Остановитесь, этот текст граничит с ересью! Почти такое же положение имеется в «Augustinus», книге ересиарха Янсения, которая рано или поздно будет сожжена рукой палача. Берегитесь, мой юный друг, вы близки к лжеучению! Вы погубите себя, мой юный друг!

— Вы погубите себя, — повторил кюре, скорбно качая головой.

— Вы затронули тот пресловутый вопрос о свободе воли, который является дьявольским соблазном. Вы вплотную подошли к ереси пелагианцев и полупелагианцев."

Термин "полупелагианство" встречается в русскоязычной литературе не слишком часто, зато порой используется в значении, которое читателям Дюма может показаться несколько неожиданным. Например, у Льва Гумилёва есть следующий пассаж:

"Даже в жестокие годы иконоборчества римские папы участвовали в церковных делах Византии, по мере сил поддерживая защитников икон. Фактическая независимость от Константинополя, подаренная римскому престолу Каролингами, не мешала существованию суперэтнического единства: греки были дома в Риме и Париже, а франки – в Фессалониках и Эфесе. Теология там и тут была одна – полупелагианство, т. е. православие."

Этими словами Лев Николаевич описывают ситуацию, наблюдавшуюся в христианском мире в раннем средневековье, т.е. до раскола церкви на католическую и православную. Естественно, христиане обеих ветвей полагают, что они сами сохранили верность истинному учению, в то время как их отколовшиеся братья впали в некоторые заблуждения. Поэтому Гумилёв называет теологию единой церкви православием с такой же непосредственностью, с какой западные авторы считают её католичеством. При этом он отождествляет православие с полупелагианством, перед которым предостерегает Арамиса настоятель иезуитского монастыря. Любопытно, что чуть ниже иезуит цитирует всё того же блаженного Августина, а от своего имени произносит одну из тех фраз, благодаря которым оппоненты начали обвинять Августина в криптоманихействе ещё при его жизни и продолжают делать это до сего дня: "Выслушайте такую дилемму: бог есть бог, а мир есть дьявол. Сожалеть о мире — значит сожалеть о дьяволе; таково мое заключение." (должен сказать, я совершенно согласен с теми, кто считает, что это не христианская, но манихейская точка зрения).

Спор между Августином и Пелагием насчитывает полторы тысячи лет (согласно общепринятой хронологии). Августин создал учение о благодати и предопределении, согласно которому человек не способен ни на что повлиять своими поступками, ибо Бог изначально предопределил одних людей к спасению, а других - к погибели. Самостоятельно же, без благодати, человек не может даже уверовать в Бога, не говоря уже о том, чтобы следовать Его заповедям. Пелагий, напротив, считал, что человек, будучи наделён свободой воли, способен различать между добром и злом, и, творя добро, может спасти свою душу даже без помощи Божьей. Это и есть "дьявольский соблазн, пресловутый вопрос о свободе воли". Несколько соборов приняли по этому вопросу несколько взаимоисключающих решений, пока наконец не восторжествовала компромиссная точка зрения, сформулированная преподобным Иоанном Кассианом Римлянином - спасение достигается при помощи сотрудничества между божественной благодатью и свободной волей человека. Концепция получила название синергия (или синергизм) и осталась господствующей в православии до наших дней.

Запад пошёл несколько иным путём. Со временем отдельные идеи Иоанна Кассиана были осуждены (хотя сам он и остался в списках святых), а учение Августина - одобрено. Стало подчёркиваться, что благодать имеет несколько большее значение, нежели добрые поступки человека. Наконец, в эпоху Реформации споры о благодати, предопределении и свободе воли разгорелись с новой силой. Протестанты приняли точку зрения Августина, и чем радикальнее была их церковь или деноминация, тем большее значение она придавала предопределению (Кальвин довёл мысли Августина до абсолюта, чтобы не сказать до абсурда). Именно в эту эпоху появился и термин "полупелагианство", столь по-разному звучащий в устах русского историка и французского иезуита. Нет ничего более далёкого от истины, нежели утверждение, будто православие - косная религия пассивных и покорных судьбе людей, а протестантизм - современная вера энергичных творцов собственного счастья. На доктринальном уровне дело обстоит ровно наоборот - радикальные протестанты с их абсолютным предопределением превосходят своим фатализмом любую восточную секту, православные же верят, что человек руководствуется свободной волей, а деяния значат для его спасения не меньше, чем благодать Божья.

  • ЖАНРЫ 360
  • АВТОРЫ 277 579
  • КНИГИ 654 868
  • СЕРИИ 25 074
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 611 895

где устанавливается, что в героях повести, которую мы будем иметь честь рассказать нашим читателям, нет ничего мифологического, хотя имена их и оканчиваются на «ос» и «ис»

Но, как известно, прихотливый ум писателя иной раз волнует то, чего не замечают широкие круги читателей. Восхищаясь, как, без сомнения, будут восхищаться и другие, уже отмеченными здесь достоинствами мемуаров, мы были, однако, больше всего поражены одним обстоятельством, на которое никто до нас, наверное, не обратил ни малейшего внимания.

Д’Артаньян рассказывает, что, когда он впервые явился к капитану королевских мушкетеров г-ну де Тревилю, он встретил в его приемной трех молодых людей, служивших в том прославленном полку, куда сам он добивался чести быть зачисленным, и что их звали Атос, Портос и Арамис.

Признаемся, чуждые нашему слуху имена поразили нас, и нам сразу пришло на ум, что это всего лишь псевдонимы, под которыми д’Артаньян скрыл имена, быть может знаменитые, если только носители этих прозвищ не выбрали их сами в тот день, когда из прихоти, с досады или же по бедности они надели простой мушкетерский плащ.

С тех пор мы не знали покоя, стараясь отыскать в сочинениях того времени хоть какой-нибудь след этих необыкновенных имен, возбудивших в нас живейшее любопытство.

Один только перечень книг, прочитанных нами с этой целью, составил бы целую главу, что, пожалуй, было бы очень поучительно, но вряд ли занимательно для наших читателей. Поэтому мы только скажем им, что в ту минуту, когда, упав духом от столь длительных и бесплодных усилий, мы уже решили бросить наши изыскания, мы нашли наконец, руководствуясь советами нашего знаменитого и ученого друга Полена Париса, рукопись in-folio, помеченную № 4772 или 4773, не помним точно, и озаглавленную: «Воспоминания графа де Ла Фер о некоторых событиях, происшедших во Франции к концу царствования короля Людовика XIII и в начале царствования короля Людовика XIV».

Можно представить себе, как велика была наша радость, когда, перелистывая эту рукопись, нашу последнюю надежду, мы обнаружили на двадцатой странице имя Атоса, на двадцать седьмой – имя Портоса, а на тридцать первой – имя Арамиса.

Находка совершенно неизвестной рукописи в такую эпоху, когда историческая наука достигла столь высокой степени развития, показалась нам чудом. Мы поспешили испросить разрешение напечатать ее, чтобы явиться когда-нибудь с чужим багажом в Академию Надписей и Изящной Словесности, если нам не удастся – что весьма вероятно – быть принятыми во Французскую Академию со своим собственным.

Такое разрешение, считаем своим долгом сказать это, было нам любезно дано, что мы и отмечаем здесь, дабы гласно уличить во лжи недоброжелателей, утверждающих, будто правительство, при котором мы живем, не очень-то расположено к литераторам.

Мы предлагаем сейчас вниманию наших читателей первую часть этой драгоценной рукописи, восстановив подобающее ей заглавие, и обязуемся, если эта первая часть будет иметь тот успех, которого она заслуживает и в котором мы не сомневаемся, немедленно опубликовать и вторую.

А пока что, так как восприемник является вторым отцом, мы приглашаем читателя видеть в нас, а не в графе де Ла Фер источник своего удовольствия или скуки.

Установив это, мы переходим к нашему повествованию.

Перевод В. С. Вальдман (гл. I–XXI) и Д. Г. Лившиц (гл. XXII–XXX)

I. Три дара г-на д’Артаньяна-отца

В первый понедельник апреля 1625 года все население городка Менга, где некогда родился автор «Романа о розе»,[7] было объято таким волнением, словно гугеноты[8] собирались превратить его во вторую Ла-Рошель.[9] Некоторые из горожан при виде женщин, бегущих в сторону Главной улицы, и слыша крики детей, доносившиеся с порога домов, торопливо надевали доспехи, вооружались кто мушкетом, кто бердышом, чтобы придать себе более мужественный вид, и устремлялись к гостинице «Вольный Мельник», перед которой собиралась густая и шумная толпа любопытных, увеличивавшаяся с каждой минутой.

В те времена такие волнения были явлением обычным, и редкий день тот или иной город не мог занести в свои летописи подобное событие. Знатные господа сражались друг с другом; король воевал с кардиналом; испанцы вели войну с королем. Но, кроме этой борьбы – то глухой, то явной, то тайной, то открытой, – были еще и нищие, и гугеноты, бродяги и слуги, воевавшие со всеми. Горожане вооружались против воров, против бродяг, против слуг, нередко – против владетельных вельмож, время от времени – против короля, но против кардинала или испанцев – никогда. Именно в силу этой закоренелой привычки в вышеупомянутый первый понедельник апреля 1625 года горожане, услышав шум и не узрев ни желто-красных значков, ни ливрей слуг герцога Ришелье, устремились к гостинице «Вольный Мельник».

И только там для всех стала ясна причина суматохи.

Молодой человек… Постараемся набросать его портрет: представьте себе Дон-Кихота в восемнадцать лет, Дон-Кихота без доспехов, без лат и набедренников, в шерстяной куртке, синий цвет которой приобрел оттенок, средний между рыжим и небесно-голубым. Продолговатое смуглое лицо; выдающиеся скулы – признак хитрости; челюстные мышцы чрезмерно развитые – неотъемлемый признак, по которому можно сразу определить гасконца,[10] даже если на нем нет берета, – а молодой человек был в берете, украшенном подобием пера; взгляд открытый и умный; нос крючковатый, но тонко очерченный; рост слишком высокий для юноши и недостаточный для зрелого мужчины. Неопытный человек мог бы принять его за пустившегося в путь фермерского сына, если бы не длинная шпага на кожаной портупее, бившаяся о ноги своего владельца, когда он шел пешком, и ерошившая гриву его коня, когда он ехал верхом.

Ибо у нашего молодого человека был конь, и даже столь замечательный, что он и впрямь был всеми замечен. Это был беарнский[11] мерин лет двенадцати, а то и четырнадцати от роду, желтовато-рыжей масти, с облезлым хвостом и опухшими бабками. Конь этот, хоть и трусил, опустив морду ниже колен, что освобождало всадника от необходимости натягивать мундштук, все же способен был покрыть за день расстояние в восемь лье. Эти качества коня были, к несчастью, настолько заслонены его нескладным видом и странной окраской, что в те годы, когда все знали толк в лошадях, появление вышеупомянутого беарнского мерина в Менге, куда он вступил с четверть часа назад через ворота Божанси, произвело столь неблагоприятное впечатление, что набросило тень и на самого всадника.

Людовик XIV (1638–1715) – французский король с 1643 г. (Легенда приписывает Людовику XIV изречение: «Государство – это я»).

Читайте также: