Гумилев но молчи несравненное право самому выбирать свою смерть

Обновлено: 02.07.2024

Духовное возвращение на родину не есть еще завершение поэзии Гумилева, потому что она вообще не завершена, потому что история сделала из нее только отрывок. Рост его творчества не кончился. Оно становилось все углубленнее, в него проникали философские моменты, оно начало было развиваться под знаком той большой мысли, что поэтам, властелинам ритмов, доверены судьбы вселенского движения и что они

Да, он верил, что стихи – враги ленивой инерции, нарушители стихийного сна, что на крыльях своих несут они в мир энергию животворящих мыслей. Преодоление косности, споспешествование мировому движению, подвижность, как подвиг: это – вообще основные линии его одновременно динамической и величавой поэзии.

Но красивая страница, которую он вписал ею в историю нашей литературы, получает еще новое излучение смысла как от его общей веры в божественность живого и осиянного слова, идущего за пределы земного естества, так, в частности, и от идеи его «Восьмистишья»:

Поэт – косноязычный Моисей. Он вещает великое, и это чувствуется в самой неясности его глаголов. Не плоской понятностью понятна и пленительна поэзия, а той бездонной глубиной, теми перспективами бесконечных смыслов, которые она раскрывает в таинственной музыке своих речей. Разгадать ее не дано самому художнику, и он смущенно и радостно воспринимает залог избранничества – собственное косноязычье: как бы отчетливо он ни произносил, его слова не соответствуют образам и волнениям, переполняющим его душу, – его слова только приблизительны. И как ни явствен смысл стихотворений Гумилева, сам автор чуял за ним нечто другое, большее; и, может быть, свое «высокое косноязычье» мечтал он претворить в еще более высокое красноречье мудрых откровений. Но, в пределах земного слуха, и косноязычье, и красноречье одинаково завершает немотою безразличная смерть.

В поэзии Гумилева тема смерти имеет видную долю. Он знает весь ужас ее, но знает и того старого конквистадора, который, когда пришла к нему смерть, предложил ей «поиграть в изломанные кости». Он бесстрашно смотрит ей прямо в глаза, он сохраняет перед ней свое достоинство, и не столько она зовет его к себе, сколько он – ее. Себе предоставляет он право выбора:

Созидающий башню сорвется,
Будет страшен стремительный лет,
И на дне мирового колодца
Он безумье свое проклянет.

Разрушающий будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит,
И, Всевидящим Богом оставлен,
Он о муке своей возопит.

А ушедший в ночные пещеры
Или к заводям тихой реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки.

Не спасешься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но молчи: несравненное право —
Самому выбирать свою смерть.

Созидающий башню сорвется,
Будет страшен стремительный лет,
И на дне мирового колодца
Он безумье свое проклянет.

Разрушающий будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит,
И, Всевидящим Богом оставлен,
Он о муке своей возопит.

А ушедший в ночные пещеры
Или к заводям тихой реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки.

Не спасешься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но молчи: несравненное право —
Самому выбирать свою смерть.

  • ЖАНРЫ 360
  • АВТОРЫ 277 628
  • КНИГИ 655 162
  • СЕРИИ 25 076
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 612 045

Далеко, далеко на озере Чад…: стихотворения

Иллюстрация на обложке: William H. Bond / National Geographic Creative / Bridgeman Images / Fotodom

Оформление переплета А. Саукова

© Новгородова М.И., 2014

© Оформление. OOO «Издательство «Эксмо», 2014

Темно-зеленая, чуть тронутая позолотой книжка, скорей даже тетрадка H. Гумилева прочитывается быстро. Вы выпиваете ее, как глоток зеленого шартреза.

Зеленая книжка оставила во мне сразу же впечатление чего-то пряного, сладкого, пожалуй, даже экзотического, но вместе с тем и такого, что жаль было бы долго и пристально смаковать и разглядывать на свет: дал скользнуть по желобку языка – и как-то невольно тянешься повторить этот сладкий зеленый глоток.

Иннокентий Анненский.

«О романтических цветах»

Мы с Гумилевым в один год родились, в один год начали печататься, но не встречались долго…

<…> B Гумилеве было много хорошего. Он обладал отличным литературным вкусом, несколько поверхностным, но в известном смысле непогрешимым. K стихам подходил формально, но в этой области был и зорок, и тонок. B механику стиха он проникал, как мало кто. Думаю, что он это делал глубже и зорче, нежели даже Брюсов. Поэзию он обожал, в суждениях старался быть беспристрастным.

За всем тем его разговор, как и его стихи, редко был для меня «питателен». Он был удивительно молод душой, а может быть, и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. To же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец – в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не натягивал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям. Он любил играть в «мэтра», в литературное начальство своих «гумилят», то есть маленьких поэтов и поэтесс, его окружавших. Поэтическая детвора его очень любила. Иногда, после лекций о поэтике, он играл с нею в жмурки – в самом буквальном, а не в переносном смысле слова. Я раза два это видел. Гумилев был тогда похож на славного пятиклассника, который разыгрался с приготовишками.

Читайте также: