Баткин л м о том как а я гуревич возделывал свой аллод

Обновлено: 02.07.2024

Это издание охраняется авторским правом. Доступ к нему может быть предоставлен в помещении библиотек — участников НЭБ, имеющих электронный читальный зал НЭБ (ЭЧЗ).

В связи с тем что сейчас посещение читальных залов библиотек ограничено, документ доступен онлайн. Для чтения необходима авторизация через «Госуслуги».

Для получения доступа нажмите кнопку «Читать (ЕСИА)».

Если вы являетесь правообладателем этого документа, сообщите нам об этом. Заполните форму.

«Нет, ребята, все не так…»

В декабре 2006 г. в Институте высших гуманитарных исследований РГГУ состоялось второе заседание новообразованного семинара по истории гуманитарных наук, посвященное памяти недавно ушедшего от нас Арона Яковлевича Гуревича. Происшедшее на этом семинаре столкновение позиций произвело на меня сильное впечатление и побудило высказать некоторые соображения личного свойства, поскольку, как мне представляется, они имеют общий интерес, выходящий за рамки судьбы А.Я.Гуревича и касающийся отношений между исторической наукой и Историей, а также тем, как эти отношения формируют нашу память.

Среди присутствующих, включая Л.М.Баткина и Д.Э.Харитоновича, я была единственной, кто знал Арона Яковлевича с 1952 года. Хотя знакомство это не имело отношения к корпорации медиевистов, нравы которой с таким напряжением обсуждались присутствовавшими, именно Арону Яковлевичу я обязана очень многим в своем профессиональном развитии. Немаловажно для дальнейшего и то, что Zeitgeist «эпохи Гуревича», о котором представители более молодого поколения могут судить только по книгам, был частью моей повседневной жизни – просто в силу возраста.

Именно «эпохе Гуревича», а не только эпизодам профессиональной биографии Арона Яковлевича, был посвящен доклад П.Ю.Уварова «Нарушитель конвенции». Доклад был заранее разослан участникам семинара (в основу доклада положена статья в только что вышедшем, восемьдесят первом, номере «Нового литературного обозрения»), поэтому докладчик имел основания полагать, что присутствовавшие с текстом знакомы. Соответственно, выступление Уварова было конспективным – о чем я искренне сожалею, потому что написанный текст обладал несомненными риторическими достоинствами: он был тщательно выстроен, убедителен и не давал почвы для кривотолков.

Не знаю, рассчитывал ли докладчик на дискуссию, но он, несомненно, не ожидал, что будет понят столь своеобразно – при том что дискуссии как таковой не получилось. Из выступления О.Ю.Бессмертной сторонний человек мог понять лишь то, что в докладе Уварова масштаб Гуревича был переоценен.

Напряженное, а точнее – откровенно отрицательное отношение к выступлению Уварова со стороны С.И.Лучицкой, много сделавшей для Арона Яковлевича в его последние тяжелые годы, вообще не было сколько-нибудь внятно оформлено хотя бы в тезисной форме. Если Гуревич был совсем другим человеком, чем рассказал о нем Уваров, или же отношения А.Я. с так называемой «корпорацией» медиевистов были иными, или его величие было обрисовано не с тех позиций, то в чем именно ошибка (в данном случае, видимо, не одного лишь П.Ю.Уварова) – С.И.Лучицкая сформулировать не захотела. По-видимому, все было «не так»!

Конечно, если полагать, что о всяком ушедшем достойно говорить можно, единственно следуя принципу aut bene, aut nihil , не проблематизируя ни его вклад в культуру, ни его научную биографию, ни его отношения с коллегами или учениками, ни, тем более, его личный ответ на вызовы эпохи – то, собственно, и собираться было бы незачем: среди наших современников трудно найти лиц, не читавших хотя бы самый популярный среди неспециалистов труд А.Я.Гуревича «Категории средневековой культуры».

Однако научная биография ученого масштаба Гуревича в принципе не может быть беспроблемной – тем более, если вспомнить, какие разные времена охватывает жизнь Гуревича. Это видно и из его автобиографической книги «История историка» [1] , и из замечательной статьи Л.М.Баткина «О том, как А.Я. возделывал свой аллод» [2]. Жизнь Арона Яковлевича была одновременно трудной, счастливой и трагичной, а не являла собой хоть и нелегкое, но неизменное восхождение «к вершинам».

В молодые годы А.Я. был, что называется, победителен. Он и его жена Фира были на редкость красивой парой. А ведь образ жизни, который А.Я. пришлось вести много лет, никак к этой победительности не располагал – и дело не только в шестнадцати годах откровенно тяжелой жизни между Калининым, где он преподавал, и Москвой, где была семья, библиотеки, коллеги.

Гуревича считали «везунчиком». Еще бы! Если с победительным видом быть готовым ко всему в совершенно буквальном смысле слова: годами не иметь ни физического места для работы, ни доступа к источникам, хранящимся в европейских архивах и библиотеках, да еще еженедельно маяться по электричкам Москва-Калинин-Москва – вот и прослывешь везунчиком.

Конечно, Арон Яковлевич был прежде всего борцом – притом умелым и даже расчетливым. За всю жизнь я не встречала людей, которые осмелились бы написать в КГБ самому Чебрикову с единственной целью – узнать, на каком основании эта организация не пускает тебя за границу, то есть – какой именно «компромат»» на тебя там собрали. И не говорите мне, что в 1988 году это было можно или было просто сделать. В 1988 никто не знал, что нас ждет завтра, – кстати, как и в 1968.

Впрочем, я не готова согласиться с тезисом П.Ю.Уварова, согласно которому власть по отношению к Гуревичу действовала по принципу «такими, как Гуревич, не разбрасываются». Подобные «принципы» работали разве что в ведомстве, которому подчинялись шарашки, поскольку там четко формулировались задача – «создать изделие». Под это можно было вернуть из небытия Туполева, Королева, Тимофеева-Ресовского, Панина, Копелева и других.

Но и эпоха, перемалывавшая всех без разбору, и творившие ее люди, и даже «нелюди», и даже жертвы – все они вовсе не были «одним миром мазаны», как это нередко представляется сегодня. Собственно, нежелание разбираться в этом и породило то напряжение среди присутствующих, которым был отмечен семинар. Однако если вместо исследования общества эпохи тоталитаризма мы ограничимся ярлыками, то мы ничего не узнаем, кроме высокомерных восклицаний «вас здесь не стояло». Пройдет совсем немного времени, и окажется, что кроме уже учтенных архивных документов, «там» вообще никого не стояло.

Гуревич защитил кандидатскую диссертацию в 1950 г. в Институте истории у «самого» Косминского – но до того, в 1946 г., его успели отчислить из аспирантуры вместе с несколькими другими еврейскими юношами и девушками (среди последних была и Муся Ивянская, кузина моего будущего мужа и жена крупнейшего нашего византиниста А.П.Каждана, ровесника и близкого друга Гуревича).

Косминский поехал отстаивать кандидатуру Гуревича к С.И.Вавилову, тогдашнему президенту АН СССР, и А.Я. вернули в аспирантуру. Почему Косминский все-таки решился хлопотать – мне понятно: это был человек старой школы, к тому же на дворе был еще 1946, а не 1949 г. Но что именно сказал Косминский Вавилову и что тот ему ответил – мы никогда не узнаем.

Как известно, начиная с 1949 г. Сталин успел целенаправленно пересажать немало интеллигентов еврейского происхождения, преимущественно медиков, но вовсе не только их. И не стоит думать, что со смертью тирана все так прямо сразу и «устаканилось»: евреев-историков это тоже касается. Арон Яковлевич, нашедший работу только в Калинине, не был исключением: Александр Петрович Каждан тоже много лет работал в Великих Луках и тоже жил по принципу «вопреки».

Еще в 1956 г. академик и адмирал Аксель Иванович Берг вынужден был отдать – именно отдать, а не выхлопотать – ставку всего-то младшего научного сотрудника в Институте языкознания АН ССР для моего однокашника по филфаку МГУ, феноменально одаренного лингвиста Игоря Мельчука. Но и этого оказалось мало, и тогда просить о Мельчуке приехал Алексей Андреевич Ляпунов.

Наш директор Виктор Иванович Борковский – замечу, очень симпатичный человек – был антисемитом (это было общеизвестно). Согласно легенде, разговор между Ляпуновым и Борковским достиг такого накала, что добрейший Алексей Андреевич бросил в Борковского стулом!

Но поссориться с академиком Бергом – было бы уж и вовсе чересчур, так что Борковский Мельчука взял. Это имело серьезные последствия не только для И.А.Мельчука, но прежде всего для нашей лингвистики в целом: без Мельчука не состоялся бы и Сектор структурной и прикладной лингвистики, которым заведовал А.А.Реформатский (об этом см. в моих мемуарных очерках, а также в трудах В.А.Успенского [3]).

Но если ты уже работал у Борковского, то есть в его Институте, – это было совсем другое дело (я уверена, что он вообще различал своих сотрудников по каким-то иным параметрам). Я была совсем еще девчонкой, когда Борковский подписывал мне разрешения на так называемый «безлюдный фонд» – это были суммы, которыми директор мог распоряжаться в зависимости от срочности или особой важности той или иной темы. Я занималась статистическим анализом лексики Пушкина, и поскольку подсчеты тогда велись вручную, надо было нанять кого-то на время для этой конкретной деятельности. Что ж, Борковский привык доверять своим сотрудникам – а то, что при этом они могли быть еще и евреями, его, как мне кажется, не занимало.

Еще один пример, тем более замечательный, что ни один из наших позднейших, вполне респектабельных директоров так бы себя не повел. У Мельчука, которого, как я упоминала выше, Борковскому «навязали» вместе со ставкой, примерно годом позже возникла необходимость безотлагательно уехать из Москвы. На крутой лестнице в раздевалку он с ходу налетел на Борковского и успел лишь выпалить нечто вроде «Виктор Иванович, позарез – отпуск по семейным обстоятельствам!» – и выбежал на улицу. Директор наш был в достаточной мере человеком и оформил документ задним числом, когда Мельчук вернулся, – а прошла неделя…

«Система» была местами твердокаменна, местами проницаема, а иногда и дырява. Во власти работали достаточно разные люди, в том числе и те, применительно к которым не надо было выбирать между ворюгой и кровопийцей. Возвращаясь к размышлениям Уварова, процитирую абзац, где он пытается расшифровать советские властные механизмы:

«Дорого бы я дал за то, чтобы знать, кого следует разуметь за этим, казалось бы, столь внятным термином: анонимные Пятое управление КГБ и Идеологический отдел ЦК или же вполне конкретных людей: директора Института , заведующего сектором, заведующего кафедрой? Это была сложная конфигурация, и здесь были любопытные правила игры: первые прислушивались к мнению вторых, но далеко не во всем, вторые зачастую действовали по своей инициативе, но всегда прикрывались фигурами первых, точнее – безличной формулой «есть мнение».

Были люди, наделенные властью, которые делали, что могли, но именно и только (!) благодаря своим властным возможностям – как, например, Леон Аршакович Оников, который в годы знаменитого исследования по программе “Таганрог” (первого и единственного подлинно масштабного социологического исследования, осуществленного при советской власти) работал в Отделе пропаганды ЦК КПСС . Кстати сказать, его непосредственным начальником был Александр Николаевич Яковлев. И если бы Яковлев не сидел на Старой площади – кто знает, как сложились бы многие судьбы, включая людей, которые сегодня не склонны об этом задумываться.

Так, из интервью Оникова [4] становится ясно, что реализация программы “Таганрог” была делом рискованным не только для социологов – руководителей и исполнителей, – но и для самого Оникова. Потому что “наверху” социологию как таковую считали проявлением буржуазной идеологии – ни больше, ни меньше. Так что когда Оников в проект постановления ЦК об общественных науках своей рукой вписал слова “заниматься социологическими исследованиями”, он рассчитывал – как вы думаете, на что? На то, что в Общем отделе ЦК не знали его почерка.

Институт русского языка АН СССР, достаточно пострадавший в связи с делом Синявского-Даниэля, был окончательно разгромлен в 1968 г., после ввода советских войск в Чехословакию. Как же так вышло, что Институт международного рабочего движения (ИМРД), созданный всего-то в 1966 г., стал и надолго остался своего рода оазисом – и не только для социологов?

Беспартийный еврей Леонид Абрамович Гордон заведовал в ИМРД лабораторией и именно там состоялся как крупный ученый. Как он справедливо заметил [4, с.379], “Не надо вообще переносить сегодняшние мерки и сегодняшние представления на то, что было тридцать лет назад. Люди меняются и ситуации меняются. Последнее особенно важно. Представьте себе человека, который на двадцать градусов отклонялся от монолитного курса, тогда как все отклонялись от него на плюс-минус один градус. Такой человек играл гигантскую роль в качестве разрушителя догм. Но затем среднее течение развернулось на сто восемьдесят градусов, а его направление осталось неизменным. И кажется оно теперь реакционным – и на самом деле является реакционным”.

Поэтому упомянутая Уваровым история взаимоотношений Гуревича и вполне советской заведующей сектором Сидоровой, которая почему-то хотела взять этого столь же блестящего, сколь и непредсказуемого «научного сотрудника» в свой Сектор и поэтому пыталась как можно скорее организовать его защиту докторской, – это отнюдь не рассказ о дрязгах и внутрикорпоративных конфликтах. Это иллюстрация одного из отклонений более, чем на один градус.

Прав Уваров: «это была сложная конфигурация, и здесь были любопытные правила игры».

Повесть о жизни корпорации медиевистов (несущественно, кого мы в нее готовы включить с гордостью, а кого – со смущением) нелегко представить в виде связного текста: выйдет даже не сложная многоходовка, а нечто вроде странной шахматной партии, где за доской, вопреки привычным правилам, одновременно присутствуют много игроков. А некоторые явились еще и со своими «запасными» фигурами!

Более продуктивной представляется позиция доцента РГГУ Аркадия Перлова (он выступил с краткими тезисами): сегодня, когда борьба А.Я.Гуревича с кафедрой ИСВ МГУ и прочими подобными институциями даже для «среднего» поколения медиевистов (к которому принадлежит и П.Ю.Уваров) успела стать «историей», продуктивнее было бы так описать упущенный шанс на взаимопонимание, чтобы стало ясно, что «содержание этого шанса значительнее интереснее, чем то, что он не реализовался».

С подобным тезисом безусловно согласился бы так рано ушедший от нас Г.С.Батыгин, написавший в своем предисловии к книге «Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах» [4]: «Когда предубеждения и ценности сегодняшнего дня обретают власть над историческим исследованием, оно превращается в политику, опрокинутую в прошлое, возникает миф о советском социализме как о времени тотальной лжи.”

Тотальна только смерть, точнее – вносимая ею пустота. Жизнь всегда богата шансами, и не реализовавшиеся также достойны нашего внимания.

Примечания

1. Гуревич А.Я. История историка. М., 2004.

2. Баткин Л.М. О том, как А.Я.Гуревич возделывал свой аллод // Баткин Л.М. Пристрастия. М.,1994. С.66 - 94.

3. Успенский В.А. Серебряный век структурной, прикладной и математической лингвистики в СССР: Как это начиналось (заметки очевидца) / Успенский В.А. Труды по Нематематике. М.: ОГИ, 2002. Т.2. С. 925 -1067.

4. Российская социология шестидесятых годов в воспоминаниях и документах / Отв. ред. и авт. предисл. Г.С.Батыгин. СПб., 1999.

Похожие темы научных работ по языкознанию и литературоведению , автор научной работы — Е. В. Гайва

Историческая реконструкция как диалогический проект: категориально-речевые и нравственные доминанты А. Я. Гуревича Индивидуальная жизнь в ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКОЙ Средневековой культуре «Возможные миры» новоевропейской культуры: по поводу спора о «Личности» между Л. М. Баткиным и А. Я. Гуревичем Методологические проблемы изучения и моделирования исторических ментальностей i Не можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

The situation in the field of history of medieval culture is characterized in the article on the base of different conceptions of medieval symbolism in Russian historiography of the second part of XX century. The main question of methodology in this field of historical investigations is correlation between consciousness and text. This question also concerns the problem of the truth in historical studies.

Средневековый символизм в отечественной науке второй половины XX века Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

Текст научной работы на тему «Средневековый символизм в отечественной науке второй половины XX века»

Вестник Омского университета, 2001. №4. С. 56-58. © Омский государственный университет

СРЕДНЕВЕКОВЫЙ СИМВОЛИЗМ В ОТЕЧЕСТВЕННОЙ НАУКЕ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XX ВЕКА

Омский государственный университет, кафедра всеобщей истории 644077, Омск, пр.Мира, 55A

Получена 4 октября 2001 г.

The situation in the field of history of medieval culture is characterized in the article on the base of different conceptions of medieval symbolism in Russian historiography of the second part of XX century. The main question of methodology in this field of historical investigations is correlation between consciousness and text. This question also concerns the problem of the truth in historical studies.

Средневековый символизм, как понятие исторического исследования, с одной стороны и как выражение сущностных черт средневековой культуры - с другой, во многом концентрирует актуальные вопросы методологии современного исторического исследования, посвящённого специфической сфере культуры. Сопоставление исследований отдельных отечественных учёных делает возможным обрисовать в некоторых чертах особенности методологической ситуации в этой области исследований и поставить вопрос о развитии формирующихся тенденций.

Средневековая культура в структуре исторического знания, сложившейся в рамках марксистского подхода по сравнению с социально-экономической тематикой, естественно, получила значительно меньшее освещение [1].

На этом фоне выступление А.Я. Гуревича в 60-е годы прошлого столетия с призывом уделять внимание кроме материальных факторов явлениям социально-психологическим, духовным, постигать социально-экономические отношения в широком контексте средневековой культуры [2; 3; 4, с. 4] может казаться особенно значительным событием1. Постановка Гуревичем задачи исследования средневековья как имманентной системы, актуализация попытки вскрыть его соб-

1 Л.М. Баткин отметил, что заслуга Гуревича, собственно, не в том, что он перешёл к социокультурной проблематике, в 60-е годы обнаруживается мода на сюжеты из истории средневековой культуры. Гуревич поставил принципиальный вопрос о методе исследования явлений культуры, методе, который отличен от метода изучения социально-экономических вопросов (Баткин Л.М. О том, как А.Я. Гуревич возделывал свой аллод // Пристрастия. М., 1994. С. 66-94).

ственную внутреннюю структуру находилась в контексте движения европейской исторической мысли. Сформулированная А.Я. Гуревичем задача стала важным элементом складывающегося контекста изучения средневековой культуры в отечественной медиевистике.

Не будем забывать, что к постановке такой задачи А.Я. Гуревич пришёл, начиная исследования в области социально-экономической истории средневековья. Обнаружив личные, невещественные связи в феодализме он выдвинул их на первый план [7, с. 76]. В понятиях, описывающих феодализм как социально-экономическую систему, вскрылось некоторое несоответствие смысла, заложенного в них историческим исследованием, и тем содержанием, которое действительно было присуще социально-экономическим явлениям в средневековом обществе. Таким образом, переход к изучению средневекового мировоззрения можно воспринимать как попытку уточнения понятий, применявшихся в марксистской историографии, их верификацию на конкретно-историческом средневековом материале.

Для решения обозначенной проблемы Гуревич полагает необходимым выявить «скрытые структуры» мышления средневековья как объективную реальность. С этой реальностью и должны быть соотнесены понятия исследования. Отсюда именно эти скрытые структуры средневекового мышления и включаются в образ искомой истины. Скрыты они потому, что укоренены в народном сознании, народной культуре, не имеющей собственных средств письменного выражения своего содержания. Таким образом, изучение глубинного содержания средневековой культуры

оказывается связанным с дешифровкой языка средневековой письменной культуры.

Соотношение ясно выраженных, чётко сформулированных идей и неявных моделей сознания, подпочвы культуры - такова основная контроверза исследований А.Я. Гуревича. В рамках данного подхода к изучению средневековой культуры средневековый символизм играет некую цементирующую роль, выступает собственно одним из тех оснований, на которых покоится единство средневекового мышления как особой реальности. Основополагающий принцип символизма -аналогия, по мнению Гуревича, сам коренился в средневековом восприятии закона творения [5, с. 72]. Природа в целом понималась как зеркало, в котором человек может созерцать образ божий. Символическое истолкование явлений природы в средневековом сознании, как отмечает Гуревич, было более существенным, чем данные непосредственного восприятия. Символ не только замещал высшую реальность или идею, но и вместе с тем как бы приобщался к ней [5, с. 89].

Неявные модели сознания, принадлежащие, по мнению Гуревича, пласту народной культуры и включённые в содержание искомой истины, онтологизируют понятие «народной культуры». Иначе искомая модель миросозерцания, не будучи соотнесена с народной культурой как с реальностью, оказывается фикцией. Словом, народная культура становится денотатом тех знаков, которые обнаруживаются при дешифровке языка специфических текстов. В Примерах (Ехетр1а), как отмечает Гуревич, предстают фрагменты иной системы взглядов, картины мира, непонятной образованному церковнику. И вот единая до определённого момента модель средневекового миросозерцания, дробится. Во всяком случае, «народное христианство», как указывает Гуре-вич, отличалось от официального учения, оно обладало собственным способом понимания мира иным, нежели церковный символизм [6, с. 321]. Таким образом, неоднократно подчёркиваемый Гуревичем всеобщий для средневековой культуры символизм [5, с. 24, 88, 96], фиксируемый на материале текстов элитарной культуры, относится к иному пласту, нежели народная культура.

Возникшие сложности между тем связаны с самой постановкой проблемы. По мнению В.С. Биб-лера, основной узел исследования, воспринимаемый Гуревичем как соотношение «чётко сформулированных идей» и «неявных моделей» на самом деле состоит в соотношении сферы сознания и сферы произведений культуры [8, с. 89]. Отсюда тот диалог с «простецом» - представителем средневековой народной культуры в смысле его реального бытия, который пытается осуществить Гуревич, - не есть диалог с иной культурой [8, с.

Подход, предложенный В. С. Библером, преобразует структуру исследования из соотношения «реальность - описание» в интертекстуальные отношения. Два потенциальных текста «высокой» и «народной культуры» взаимно противостоят и дополняют друг друга в каждом реальном тексте - источнике как целостности. Это и составляет в итоге единый контекст средневековой культуры.

Такую собственно структуру воплощает и известная работа М.М. Бахтина, посвящённая роману Ф. Рабле [9], оказавшая влияние, помимо всего прочего, и на разработку методологии исследований культуры в отечественной медиевистике.

В отношении методологии, созданной Бахтиным, необходимо отметить два важных, как представляется, момента. Во-первых, М.М. Бахтин исследовал текст как произведение художественного творчества, и его подход - это прежде всего подход к анализу текста. Отсюда анализ у Бахтина выстраивается исходя из задачи определения жанровой специфики исследуемого текста, и именно жанр играет решающую роль в интерпретации текста. Во-вторых, Бахтин обратился всё же к пограничному явлению - произведению, созданному на исходе средневековой эпохи2. Отсюда изначальное соотношение элементов культуры собственно средневековья, как вполне можно допустить, претерпело серьёзные изменения ко времени создания анализируемого Бахтиным текста. Выводы Бахтина о наличии народной традиции, смеховой культуры есть скорее не реконструкция так называемой исторической реальности, что было бы характерно для исторического исследования, а опять же возможность определения жанровых особенностей и адекватного восприятия исследуемого текста [9, с. 17]. Вероятно, не будет ошибкой сказать, что истина у Бахтина - это истина эстетического восприятия произведения культуры.

Но в рамках собственно исторического дискурса, речь идёт именно о реконструкции исторической реальности, что, как можно полагать, и наблюдаем у А.Я. Гуревича [5, с. 38]. С этой точки зрения средневековый символизм, если он не относится к народной культуре, должен быть либо отнесён к культуре элитарной, и тогда он утратит всеобщее значение, либо должен предстать лишь как набор стилистических особенностей некоторых текстов.

2Особое значение в романе Рабле, отмечает Бахтин, имеет пародийное разрушение устаревших идеологических и смысловых связей между вещами и явлениями. См.: Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965. С. 504.

Можно предположить, что именно такую роль стилистической особенности средневековых текстов понятие средневекового символизма должно играть в рамках подхода Бахтина.

В.Л. Рабинович указывает, что Бахтин вообще не использует понятие символизма [10, с. 83]. С этим, по видимому, можно согласиться, только если принять, что Бахтин не использует понятие символизма в прямом смысле как субстанциальную характеристику средневековой культуры. В концепции Бахтина символизм играет, так сказать, закадровую, косвенную роль. В стихии народной смеховой карнавальной культуры происходит игра символами, как будто принадлежащих официальной, догматической культуре. Эту «символическую комедию» Бахтин определяет как реалистическую символику [9, с. 265]. В то же время и сами жесты персонажей символичны. Как отмечает Бахтин, они относятся к скрытому смыслу, главное не в том, что они натуралистичны, а в том, что они символически расширены и имеют амбивалентное значение [9, с. 265].

В общем на основе идей Бахтина, выступая против концепции символичности средневековой культуры, строит исследование В.Л. Рабинович, обращаясь к анализу алхимического текста [10]. Его неприятие концепции символизма, похоже, основано на представлении о неверной трактовке применительно к концепции символизма соотношения между земным и небесным в средневековой культуре. Принцип, подобия, по мнению Рабиновича, лежащий в основе символизма, принципиально не соответствует реальному отношению между человеком и Богом в средневековой культуре. Это отношение, как отмечает Рабинович, ссылаясь на М.М. Бахтина, менее всего есть отношение подобия [10, с. 83]. Символичные пары как бы разбивают всеобщую средневековую вселенскую гармонию, в основе которой лежит пресуществление, причастие Богу и божественному замыслу [10, с. 84].

Здесь мы оставим вопрос о возможной иной трактовке природы средневекового символа. В конечном счёте трактовка, против которой выступает Рабинович, действительно имеет за собой определённую традицию в отечественной историографии, в том числе и в советской 3. Рассмотрим далее возможные следствия, к которым в итоге приводит сформулированный Рабиновичем тезис.

3В данном случае стоит отметить, что некоторые авторы склонны связывать явления средневекового символизма с художественными или идеологическими задачами авторов средневековых сочинений. См. Заборов М. А. Введение в историографию крестовых походов (латинская хронография XI - XIII веков). М., 1966., Трахтенберг О. В. Очерки по истории западно - европейской философии. М., 1957. и др.

i Не можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Средневековый символизм в его понимании не только не соответствует христианскому религиозному сознанию средневековья, но и прямо противостоит ему. В этом случае символотворчество в текстах средневековой культуры, воспроизведение аллегорий - не более, чем литературные реминисценции [10, с. 84].

Однако символизм всё же играет определённую роль в концепции Рабиновича, и, исходя из основной темы исследования, можно сказать немалую, а именно: символизм автор относит к особому поведению и мышлению в алхимии. Алхимия - часть средневековой культуры, но противостоящая высокой христианской культуре и пародирующая её. В этом положении - основа диалогичного подхода Рабиновича к исследованию алхимического текста. В структуре алхимического мышления, где алхимик, своими действиями производящий изменения в веществе, то есть согласно средневековому мышлению творящий новую вещь, как бы повторяет Бога, уподобляется Ему и получает опору. Вся цепочка алхимических действий и размышлений выстраивается на этом принципе подобия и замыкается на самой фигуре алхимика.

Подход В. Л. Рабиновича вскрывает коренную проблему соотношения стилевых особенностей текста с лежащим в основе текста мышлением или, по Гуревичу, - моделью сознания. Словом, та же отмеченная В. С. Библером проблема возникает и теперь, уже в рамках иного подхода к анализу явлений средневековой культуры. Рабинович решает эту проблему путём обнаружения в алхимическом тексте элементов иных и противоположных друг другу традиций. В итоге текст разворачивается в созвучие традиций, говорящих каждая своим языком. Смысл этой процедуры основан на том положении, что текст как явление определённой культуры изначально содержит в себе все потенциальные смыслы этой культуры. Символизм, присущий алхимической реальности, по мнению Рабиновича, присутствует и в официальной культуре, но в искажённом виде. Изъятый из своего истинного контекста - алхимического мышления, он, вторгаясь в неалхимическое средневековье, огрубляясь, приземляясь, низводит её до притчи [10, с. 86]. Символизм, таким образом, выступает в рамках принятой методологии как одно из средств выхода за пределы анализируемого текста, как средство построения диалога традиций в рамках одного текста.

Таким образом, на пересечении двух тенденций: попытки раскрыть содержание текста через диалог традиций и анализа текста через его стилевые особенности формируется специфическая ситуация. Денотатом, то есть объектом, который репрезентируют «голоса» различных традиций

в рамках одного текста, становится не «объективная реальность» а другой, возможно сугубо потенциальный текст. Собственно средневековая культура в этом случае предстаёт как гипертекст, включающий в себя весь комплекс реальных и потенциальных текстов, взаимосвязанных между собой диалогическими отношениями, как бы перекрёстными ссылками.

Между тем, иной полюс проблемы - вопрос о сознании, соотносимом с текстом, также вполне может стать отправной точкой исследования.

С.С. Неретина ставит задачу изучить сам процесс формирования средневекового дискурса, не приемля символизм в качестве синтезирующего определения сущности средневековой культуры. Символы дают представления о некоем миросозерцании, явно отличном от современного образа мышления, но не сообщают о том, каким именно способом формировались эти образы [11, с. 102]. Как видно, текстовая природа символизма противопоставляется сознанию. Но даже не это главное в данном случае. Изучение сознания, похоже, мыслится Неретиной исходной задачей в силу того, что в основе средневековой культуры, как она замечает, лежал один текст - Библия. Но комментарии на этот первичный текст как бы заново производили его, становясь вторичным текстом. Этот вторичный текст и есть культурное самосознание Средневековья [11, с. 101]. Сознание средневековой эпохи в концепции Неретиной раскрывается в речевой деятельности, как процессе бесконечного порождения вторичного текста, процессе, приближенном к живому общению и поведению. Отсюда средством перехода от анализа текста к сознанию служит интерпретация текста как речевой деятельности.

Основой этой исследовательской процедуры оказывается, выявляемая Неретиной «двуосмыс-ленность» понятий в средневековом тексте. В этом плане символизм противопоставляется тропу, двуосмысленности, как результат - текст противопоставляется процессу - диалогичному речевому акту [12, с. 64]. Возможность раскрытия понятия в тексте как иносказания становится принципиальной для выхода за пределы незыблемого круга ценностей к индивидуальному акту и поступку, к реальной и неповторимой жизни человека средневековой эпохи [12, с. 9], то есть выхода за пределы универсума текста официальной культуры.

Воплощением такой двуосмысленности понятий в самой средневековой культуре для Неретиной становится творчество Абеляра [13]. Но и помимо Абеляра, С.С. Неретина в иных текстах средневековой культуры последовательно обнаруживает стоящее за понятием символизма истинное, по её мнению, живое осмысливание мира

в диалогичном речевом акте [14; 15].

Постепенное устранение понятия средневекового символизма под наплывом диалогичных построений, вероятно, потребует и преобразования понятийного аппарата, и самого дискурса исследований средневековой культуры.

Наличие уже только этих возможных альтернатив показывает сложность стоящих проблем. Вопрос о символизме средневековой культуры или о символизме в средневековой культуре ещё далёк от полного разрешения.

[1] Гутнова Е.В. Средневековье: место в европейской цивилизации // Средние века. 1990. Вып. 53. С. 21-43.

[2] Гуревич А.Я. Некоторые нерешённые проблемы социальной структуры дофеодального общества. Индивид и общество // Средние века: Тез. докл. 1968. Вып. 31. С. 64-65.

[4] Гуревич А.Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе. М., 1970.

[5] Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. М., 1984.

[6] Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы глазами современников (Exempla XIII века). М., 1989.

[7] Баткин Л.М. О том, как А.Я. Гуревич возделывал свой аллод // Пристрастия. М., 1994.

[8] Библер В.С. Образ простеца и идея личности в культуре средних веков // Человек и культура. М., 1990.

[9] Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965.

[10] Рабинович В.Л. Алхимия как феномен средневековой культуры. М., 1979.

[11] Неретина С.С. Проблема высказывания у Абеляра // История науки в контексте культуры. М., 1990.

[12] Неретина С.С. Слово и текст в средневековой культуре. История: миф, время, загадка. М., 1994.

[13] Неретина С.С. Слово и текст в средневековой культуре. Концептуализм Абеляра. М., 1994.

[14] Неретина С.С. Верующий разум. К истории средневековой философии. Архангельск, 1995.

[15] Неретина С.С. Образ мира в «исторической Библии» Гийара де Мулена // Из истории культуры средних веков и Возрождения. М., 1976. С. 106-141.

Читайте также: